Изменить стиль страницы

И тогда же повелено было колокол тот у Спаса, что угличан созывал набатным звоном своим, за донос такоже наказать и такоже в Сибирь сослать навечно. И вот сняли его с колокольни и поставили на две сосновые плахи посреди соборной площади на позорище. И велели оставшемуся народу собраться на казнь сию и даже с малыми детьми своими. И выходит тогда на помост палач Гришка Косуля со прислугою. Дюже могуч был и свиреп с виду: черная борода округло стрижена, красная рубаха серебряным поясом охвачена, в кожаных рукавицах, а в руках молот. И прошелся палач по помосту раз и другой перед колоколом, яки лев перед жертвою. И вдруг, озлобясь и что-то вскрикнув громовым голосом, с широким размахом ударил молотом в самое медное темя. И задрожала земля от гула, и пали ниц люди, крестясь и шепча молитвы. Ударил он второй и третий раз ударил, и вырвал кусок уха, и с великим торжеством и хохотом схватил он этот рваный кусок меди, поднял над головою и бросил наземь к ногам онемевшего люда.

И вышел потом второй палач — кнутобоец Аляба. Высок, жилист, по помосту легко прохаживается да сыромятною плетью поигрывает. А как время пришло, поклонился он на все четыре стороны, поплевал в корявые руки свои, попробовал на тяжесть да на ловкость рукоять плети и с придыхом, из-за плеча, со свистом прожигая воздух, нанес секущий удар посредине тульи колокола.

И в немой тишине вдруг взвизгнул и застонал набатный. И теперь уже, пока сек его плетью Аляба, тихое постанывание не утихало. С ужасом оцепенелый народ взирал на эту экзекуцию. А на дороге, супротив помоста, задрав в небо кудлатую морду с печальными глазами, выла собака.

А везли его, сирого, в ссылку зимнею дорогою, приковав крепкими цепями к широким розвальням. Везли под конвоем, как страшного злодея. Целая ватага казаков с пищалями да пиками денно и нощно стерегла его. И сказывают, что было на него покушение в лесах на Вятской дороге. Неведомые люди разбойные пытались отбить колокол, но казаки огнем из пищалей устрашили злодеев.

А лунною ночью, на подъезде к Тюмени, когда переезжали Туру, едва не утоп он, бедный. Да, видать, богу угодно было иное. И когда, уже почти у берега, лед под санями вдруг разверзся, и тяжесть в двадцать пудов весом пошла под воду, в миг сей единый ангел-хранитель, молнией исцеляющий и сокрушающий, озарил дыханием своим: и люди, и лошади, не упустив непоправимого мгновения, вырвали уже из самой воды на берег святую поклажу…

Сысой сбил в стопку лежащие у него на коленях какие-то замызганные узкие листочки, исписанные старинным полууставом, встал, положил на ограждающие кованые решетки доску, подвинул к ней железный поставец, на который Киньяков легко вспрыгнул. Теперь голова его была на уровне колокола, зависшего на самой средине звонницы.

Он был почему-то, в отличие от других колоколов, почти совсем черный. Киньяков пальцами взялся за край его, прикинул, что толщина должна быть не менее полутора вершков. Отлитый мастерски, с идеальной пропорцией, с барельефами святых.

— Соблаговолите прочесть надпись, — сказал Сысой.

И только тогда Киньяков увидал, что по нижней его окружности высечена старославянская вязь:

«Сей колокол, в который били в набат при убиении благоверного царевича Димитрия в 1593 г., прислан из городу Углича в Сибирь в ссылку, в город Тобольск, к церкви всемилостива Спаса, что на торгу, а потом на Софийской колокольне был набатный».

Он взглянул на кованые стяги и увидал, что колокол-то корноухий. На месте отсеченного уха прикована толстая железная скоба.

Киньяков спустился вниз. Все трое стояли и молчали.

— Смотрите, — наконец сказал Киньяков Коцебу, беря его под локоть и показывая рукою по направлению к Рентерее и зданию губернского присутствия. — Во-о-он там, за городом, Тобол впадает в Иртыш. Там юг, там Курган…

Коцебу, прикусив нижнюю губу, молча покачивал головою, глаза, отстраненно-неподвижные, глядели куда-то в пустое, слегка белесоватое небо.

— Август! — настойчиво позвал его Киньяков.

Коцебу стоял неподвижно, будто в прострации. Не проронил он ни слова и когда, спустившись с колокольни, шли по городу. И только, когда подошел к своей квартире и Киньяков сделал попытку с ним проститься, он вдруг бросился к нему на шею и, захлебываясь словами и слезами, закричал:

— Какие дикие нравы! Какое варварство! И что же это за страна… О, горе мне, горе!..

Полицейский капитан Катятинский, отшвыривая ногой в темных сенцах корзины и ведра, широко открыл дверь в прихожую как раз в то время, когда Коцебу умывался, а унтер-офицер, старый «мальчик» Иванович, ставил самовар. Позади капитана, у порога, будто на параде, в смиренной стойке замер еще один унтер-офицер: щегольские сапоги, начищенные ваксой, блистали глубоким антрацитовым блеском, медные бляхи горели золотом, мундир, зашторенный на пуговицы и крючки, был явно с чужого плеча, а потому топорщился и бугрился. Рябоватое лицо, бесстрастное ко всему на свете, украшали стандартные усы. Глаза… Впрочем, можно сказать — глаза отсутствовали, настолько они были невыразительны.

Капитан Катятинский по-хозяйски прошелся по комнате, брезгливо перебросил на столе, не снимая перчатку, несколько исписанных по-немецки листов бумаги.

— Так, так! — сказал он со значением. — Есть сведения, господин Коцебу, что вы входите в ухищренное знакомство с политическими преступниками города?

— Позвольте…

— Не позволяю!

— Я объясню…

— Нет необходимости! Отныне здесь, у себя, вы не должны принимать, помимо доктора, никого из тобольских жителей. В городе вас будет сопровождать сей отрок, с быстрым умом и легкими ногами.

— Васька! — неожиданно для всех, рявкнул Катятинский.

— Слушаюсь, ваше благородие! — зычным голосом откликнулся Васька, делая два шага вперед.

— Эк, гренадер! — довольный сказал Катятинский.

— Рад стараться! — ответил гренадер.

— Вот, господин Коцебу, учитесь, как надобно почитать начальство, — назидательно сказал Катятинский и тут же добавил: — Безопасность государства требует, что в домы, куда бы то ни было, вам заходить запрещено, помимо дома его превосходительства губернатора!

— А ежели… — пытался сказать Коцебу.

— Безопасность! — грозно повторил Катятинский и вышел вон.

Коцебу растерянно смотрел на унтеров, по стойке стоявших по обеим сторонам двери, будто вечная стража у входа в усыпальницу фараона.

— Вы что, так и будете теперь стеречь мою дверь? — упавшим голосом пытался определить степень своего суверенитета незадачливый узник.

— Никак нет! — бойко отрапортовал Васька. — Иваныч будет тут, а я с вашим благородием… Чтоб охранять вас…

— Но от кого? — возмутился Коцебу.

— Не могу знать! — с улыбкой выкрикнул Васька.

Губернатор Дмитрий Родионович Кошелев, казалось, был чем-то встревожен. Увидав Коцебу в приемной, он тотчас же увлек его к себе в кабинет.

— Как ваша акклиматизация, господин Коцебу?

— Слава богу, Дмитрий Родионович, весьма успешна. Доктором Петерсоном, которого вы мне прислали, весьма доволен. К тому же он еще и отличный собеседник и, предстаете, земляк моей жены — они оба из-под Нарвы.

— Полагаю, вам известно, что здесь работает сенатская комиссия?

— Да, я имел честь познакомиться с обоими сенаторами — Левашевым и Ржевским.

— Даже так? — удивился губернатор.

— Приватным образом и совершенно случайно. Нашлись общие знакомые, вспомянули генерала Бауера…

— Я полагаю, господин Коцебу, что ваш отъезд в Курган задержался исключительно из-за расстроенного здоровья…

— Вы сказали…

— Есть необходимость, на всякий случай, теперь написать вам лично об этом прошение на мое имя, а доктор Петерсон подтвердит это прошение своим заключением.

Губернатор сидел за столом и поигрывал на почти пустом зеленом поле костяным ножом для резки бумаги, а Коцебу стоял у незакрытого окна, выходившего на пустынную улицу и наблюдал, как подле деревянного забора, у канавы, купались в пыли куры.