Изменить стиль страницы

Гранатовой россыпью, спелой и крупной ежевикой, она бугрилась в чашах, тазах, корытах.

Коцебу хватали за фалды, рукава, тянули к себе.

— Попробуйте, ваше благородие, свеженькая. Пожалте, вместе с туеском. Отдаю за половину цены! Ну, за четверть? А может, пожелаете сушеной? Прикажите, куда доставить?..

И тут же разносчик кваса с лотков, тут же ведерные самовары, горячие рыбные пироги за полкопейки.

В отдельном ряду колониальные товары: индийские пряности, китайский чай, инжир, орешки миндаля.

Вот только мухи да запах, будто из крокодиловой пасти, прет. Ну да и к этому привыкают. Здесь товар деликатный, скоропортящийся.

Как-то Коцебу поднял голову и прямо перед собой на плоском фронтоне какого-то непонятного (будто корабль без такелажа) деревянного здания прочитал славянскую вязь: «театръ». Два зеленых фонарных столба, впрочем, без фонарей, обозначали вход в это святилище муз. Сладким предчувствием затрепетало сердце узника, когда он благоговейно открыл обитую толстым войлоком тяжелую дверь и вступил в обширное зало с ярусом лож. Ложи сии, абонированные состоятельными гражданами Тобольска, являли собой причудливые шатры разноплеменного войска, ибо каждым владельцем украшались сообразно своему понятию о чувстве меры и вкуса. Но вкус несомненно все более азиатский: если материя, то шелковая; если цветы, то как можно обильнее и крупнее; если зеркала, люстры, то со всевозможным излишеством. По ложам безошибочно можно было определить финансовое состояние их владельцев.

Коцебу утвердился в своем тридцатикопеечном кресле первого ряда, обитого красным сукном. Открылся занавес. Оркестр грянул марш. Ставили комическую оперу «Добрый солдат».

Кто-то бегал по сцене. Но не солдат. Кто-то размахивал рукавами. Тоже не солдат. Кто-то кричал. Возможно, даже, что это и есть сам солдат и что вовсе не кричит, а поет.

До странности показались ему знакомы декорации: на иссиня-голубом фоне цвели райские деревья: миндаль, лотос, папоротник. Ну да, без сомнения, готовила их та же рука, что расписывала забор губернаторского сада.

Надрывно стонала виолончель. Скрипки, забиваемые этим стоном, не поспевали за нею, всхлипывали протяжно и жалобно, будто заблудившиеся щенята.

Коцебу сумел выскочить из партера при очередном замешательстве на сцене.

Киньяков от души потешался над нашим меломаном.

— Что вы хотите, Федор Карпыч, коль вся труппа из ссыльных. И разве вы не заметили среди них рваные ноздри?

Нет, рваных ноздрей не заметил. Но когда недавно нанятый слуга Росси похвастал, что его жена, кстати уроженка Ревеля, высланная оттуда за непотребное поведение, является тут примадонной, играя непорочных дев и целомудренных жен, — он только и сказал: «Да неисповедимы пути господни».

Ступени Софийской соборной колокольни круты, изрядно стерты, а кое-где даже и вовсе сколоты. Сысой Боронин, сухонький, с редкой калмыцкой бороденкой звонарь, как паучок, казалось, без всяких на то усилий, шустро семенил впереди, даже ни разу не оглянувшись. Стараясь не отстать от него, торопился во след Киньяков. Коцебу, взъерошенный, красный от натуги, перепачканный в извести и паутине, будто пьяный, карабкался позади всех, хватаясь за стены и древние балясины. Когда, наконец, он приполз к звоннице, Сысой с Киньяковым уже сидели на старенькой серпянке и смотрели в тихую даль, сизым окоемом опоясывающую полуобеденный горизонт.

Поверх головы, в трех-четырех футах, висели на могучих кованых стягах темные колокола. За ними, в глубоких проемах верхнего яруса, слышалась какая-то злая возня — то не могли ужиться меж собой не то голуби, не то галки. За спиною звонаря, в нише карниза, стоял деревянный ларь с веревками, топором и крючьями. Поверх веревок лежала кожаная подушка, из-под угла коей выглядывал золотой обрез старинной книги.

— Я звонарю тут давно, — тихо сказал Сысой, захватив в кулачок свою бороденку и глядя прямо перед собой, за иртышские дали. — Вот как матушка наша, императрица, царствие ей небесное, на царство в Москве венчалась, то как раз я в это время и начал свою святую службу. Стало быть, это было еще при митрополите Павле. А его преосвященство Варлаам пришел позже меня, а то и он уже более тридцати годков священствует.

А прадед мой, кузнечных дел мастер Данилка Боронин, через мать свою племяшом приходился Федотке Афанасьеву, по улишному прозванию Огурец. Крепок и стар был корень наш в Угличе. У Данилы одних братовьев было семеро. И как пойдут братовья артелью, да как запоют песню дружинную, вот тебе и работушка, что касатка божия, сама в руки ластится, само дело спорится…

Глуховат голос Сысоя, незатейлив, ровен. Даже стоявшая полуобеденная тишь не отпускала его на волю, и он тут же наверху смиренно угасал в гулких утробах висящих над головою колоколов.

— …И был тот субботний день тако же жарок и тих, как день нонешний. И час тако же послеобеденный был, как вот теперича. И вышел на двор княжеский божий отрок, царевич Дмитрий. Тута-то выползшие из-под крыльца, как змеи подколодные, и поразили его злодеи, подосланные убийцы Бориса Годунова. И горлицею кричала мамка его, Василиса, криком черным вопияла царица Марья Нагая.

А как разбуженный криком увидал убиенного царевича сторож у Спаса Максимка Кузнецов, так и ударил в набатный колокол. Тут вот к ему на подмогу и прибег пономарь Федотка Афанасьев, прозвищем Огурец. Их хотели схватить, но они закрылися в колокольне, никого не пущая.

«Стали зычно и необычно звонить и народ в город сзывать, и на тот тогда горько-несчастный глас граждан множество сошлося и убийц Борисовых изымаша и камением побиша», — так летописец глаголет.

А бабка, со слов матери своей, рассказывала пуще. Поначалу всяк о пожаре подумал. А как прибегли на княжий двор — мертво-убиенные тут на земле лежат еще горячие. А были то дьяк Михаила Битяговский с сыном Данилой, да племянник евоный Никита Качалов, да родный сын мамки царевича Василисы — Осип Волохов…

А Василису саму царица Марья, прибегши на крики, за недогляд или сговор, не разумея оправданий и не слушая даже, поленом люто била куда ни попадя и даже голову пробила многожды. А потом посадские ободрали ее и простоволосу держали перед царицею, и бросили замертво на землю.

А царевича Дмитрия положили во гроб, и гроб тот поставили во соборную церковь Преображения. И лежал он во гробике яко ангел: лик его светл и ясен, и животворящий дух берег его от тлена могильного.

А колокол набатный все бил и бил, и гул его, как грозовой перекат небесного пророка, объял Углич, и леса, и деревни, созывая тварь божию на великое прощание с душою невинною.

А царица Марья в креслах сидела в изголовье дитя своего и уже не рыдала и даже не говорила вовсе, а немо. А в ногах стояли на коленях кормилица Ирина и постельница Марья Самойлова и глаза их от слез ослепли.

А в середу, майя 19-го, уже почти на исходе дня, из Москвы в Углич прибыла сыскная комиссия князя Василия Шуйского с окольничим Андреем Клешниным да дьяком Елизаром Вылузгиным. А еще был с ними митрополит Крутицкий Геласий.

Тут-то все и началось.

Царицу Марью Нагих со братовьями под запором повезли в Москву и крепко пытали там. Борис сам единожды пришел в пытошную избу и долго глядел он на Нагих, сам слышал речи их отрицательные. Но ничего не сказал — ушел.

И повелено было царицу Марью Нагих постричь в монахини и навечно в Выксинскую пустынь заточить, а братовьев ее в тюрьмы, да в дальние города сослать также навечно.

А в Угличе государевы рассыльщики начали отлов горожан да посадских. И много казней было, а у иных языки вырезали и псам бросали.

Данилка Боронин, мой прадед, убег, и долго он в землянках да на болотах в лесах под Нерлью таился, кореньями да гольцами питался, но и там был схвачен, на дыбу ставлен, пытан и в пустынную Пелымь с множеством угличан услан. И обезлюдел град Углич, опустели святые храмы его, лебедою стало зарастать подворье царевича Дмитрия.