Изменить стиль страницы

Пожирать! Зарождать! Убивать!

Гудок на шоссе… Автомобиль выскочил за заставу. В набухших всходами полях разлита такая нега, точно им впервые расцветать. Кинет солнце невзначай земле вязанку лучей, а та и распалится любовью и восторгом, и закишит бесконечным сцеплением нарождающейся твари.

Путники, по-прежнему, молчат. Ленц раскис. Мысленно завершив роман с горничной, он призадумался над своим бюджетом: откуда бы раздобыть на завтра 15 зл<отых>. Он прачке и в лавочку задолжал.

На бледном лице дуэлянта заметно волнение. Ленц убежден, что он играет, воображает себя трагической персоной… А жена ведь у него прехорошенькая. И разве не было бы благоразумней по-семейному проучить — и отхлестать и на этом закончить? Разве женщина уйдет от человека с таким капиталом? Ведь дуэль это как-никак скандал на весь город.

Ленц убежден, что рассуждает объективно, согласно логике трезвой, жизненной правды.

Возможно, что он и прав.

Но если дуэлянт, случайно, романтик, поэт или принадлежит к разновидности людей, ныне без иронии определяемой понятием человека с душой, — было бы несправедливо не посвятить такому исключению несколько слов, тем более, что автомобиль еще в пути.

…Он помнит, как она шла от другого к нему… Он считал часы до ее прихода, а когда оставались минуты, считал минуты и секунды, которых в минуте могло быть и семьдесят и сто, соразмерно биению его сердца. Если он не видел ее из окна, он на звонок кидался к двери — в надежде, что, быть может, это все-таки она… И если входил кто-нибудь другой, он проникался к нему злобой до отвращения, до тошноты.

Но это она! В его объятиях — она. Слова сшибаются в мозгу и расцветают поцелуями на устах… Он счастлив…

Но он совершенно забыл о другом, от которого она шла нему. Он забыл, что, подобно ему, тот другой — человек, что у него и мозг и сердце и красная вскипающая кровь, что и он жаждет отклика, радости, блаженства.

Наслаждаясь, он не думал о другом, его не озаряла, не прожигала мысль: быть может, тот догадывается, или уже узнал… Ведь только в глазах очень подлой женщины не прочтешь ничего о ее падении. Быть может, он бежит уже, мчится к ней, к нему, задыхаясь от любви и страдания, обезумев от отчаяния и гнева, — в надежде, что еще не поздно… поздно… что утерян уже весь смысл жизни, что утеряна возможность ее.

Быть может, он уже у дверей его… у двери гроба…

Он забыл. Он совершенно забыл о нем, о другом. Но жизнь напомнила. Не во имя справедливости. Жизнь не знает несправедливости. Все завязки и развязки, все радости и мучения — всё оправдано. Ибо ничему нет оправдания: ни любви, ни верности, ни измене, ни разоблачению… И разве справедливость, оправдание нужны кому-либо кроме нашей трусости, нашей трусливой потребности в успокоении, в притворстве, так высокопарно именуемой совестью.

И что такое жизнь человеческая?

Как протекает она? Присматривался ли он к будням своим? Заглянул ли в себя? Что увидел бы он? Туман… цепкий покров и просветы в нем — зеркала, отразившие морщины и скуку… Привычка, повседневность убаюкали, усыпили любовь, и заросла она сорными травами маленьких забот, мелких придирок, недоразумений.

И сейчас она любит и любима. Изменилось только соотношение. Теперь она ходит от него к другому… от него к другому… И принадлежит он теперь не к любимым, а к не заметившим маленькой стежки… Побежала она вдруг рядом с широким и вольным простором взаимного чувства. Время шло, он не знал, не боролся — и вот он сброшен на узенькую тропку, а на вольном просторе — они.

Он знает уже улицы, по которым она ходит к другому, по которым ступают ее ноги (походка та же и туфли еще куплены по его вкусу), знает ворота, в которые она входит, ворота тревоги и радости ее, знает лестницу, ступени… Он сосчитал их. Было их ровно столько, чтобы закрыть глаза и, пошатнувшись, в беспамятстве прислониться к стене.

Неужели она ни разу не споткнулась, не дрогнули ее колени?.. Или взбегала она окрыленными ногами, предвосхищая самозабвенно и покорно?

Он видел дверь предательски немую и кнопку звонка, и представил себе (сердце отказалось вместить), он представил себе, как поднялась ее рука и прикоснулась и решилась и нажала кнопку… Он хотел проникнуть за дверь, повиснуть на дыбе самоистязания, восстановляя все подробности, которые нужно самому увидеть, услышать, самому пережить… Теперь лишь он понял, — что в мелочах весь ужас, в нюансе весь человек.

Он хотел восстановить все звенья цепи, на каждом звене, под каждым ударом замирая, — впитать в себя, до затаеннейшего вздоха, все мысли ее, все слова, сокровеннейшие очарования ее существа, тончайшую игру светотени любимого лица, до сих пор столь близкого, столь нежного, но ставшего загадочным и странным, как буквы родного языка, вещающие о гибели и смерти.

Да… да… всё произошло точно так же… Она точно так же остановилась на пороге, долгим пытливым взглядом обвела комнату. Поражала бледность лица и синева подспудного горенья под глазами, томил запах лайковой перчатки в сочетании с запахом ее духов; дрожала рука, покидая перчатку, приоткрывая завесу, обещая… маня…

Вот он целует ее в ладонь… уже соприкоснулись их колени… Но еще глаза не сказали всего, не было еще всё предрешающего взгляда, еще не поздно… еще…

Помнит ли он мгновение, один лишь взгляд? Помнит ли он его? Одно только мгновение и нет уже возврата. Еще не распутаны ковы прошлого: воспоминания, обеты, обязанности. Но в одно это мгновение, в одном движении глаз былое стало пережитком, наскучившей книгой, бутафорским хламом.

Такова власть новой страстью пораженной, новым огнем колдующей плоти. Ибо непостижима тайна пола, в каждом из нас непостижима.

Но это мгновение… За ним последовали иные — что воплощали они, в чем воплотились? — всегда новые, превосходящие все откровения бытия, всегда неуловимые, непостижимые. Он помнил эти мгновения, взращенные в нем годами вопрошания, мучительного, безответного.

Как бы тело ни говорило, оно немотствует, когда вопрошает душа, оплетающая себя тончайшим кружевом мистического, почти религиозного вожделения.

В нескончаемости веков, за пределами всего, что было человеком и от человека, на иной планете, в ином существовании — память об этих мгновениях воскресит в нем очарования земли — и кто знает, захочет ли он иных? — воскресит роковую, недоступную мысли, самую мучительную из загадок бытия, которой не вместить было ни в слове, ни в песни, ни в кощунственном взлете крыл сладострастия — загадку, для которой нет и не будет никогда ни развязки, ни наименования, и которую, очерченную кольцом сладчайшего яда измен и предательств, на земле так немощно обозначили словом — любовь…

Автомобиль, свернув с дороги, выехал на поляну. Сейчас же вслед прибежал второй.

7 часов утра. Золото-зеленое сверкание. Одетые солнечным жаром сосны тяжело дышат, распыляя смоляной дух. Два дуэлянта. Четыре секунданта. Ленц отмеривает пятьдесят шагов. Заряжают пистолеты. Кто-то седьмой, должно быть врач, прохаживается по поляне.

СТАТЬИ

«Приятие мира»[1]

Поэта коснулось «дуновение» высокой тайны — тайны преображения.

Взаимоотношения человека и космоса так многолики и загадочны, что невозможно с полной убежденностью утверждать, в самом ли человеке источник его преображения или приходит оно извне. Гомолицкий склоняется к второй разгадке — приобщения человека к космическим тайнам, т е. религиозно-философскому просветлению.

В религиозно-философских размышлениях и настроениях, которыми исполнены почти все стихи поэта, он находит свой путь к приятию мира. Но путь этот ведет через самопознание и самообличение. Если в мире он приемлет все ужасы и страдания жизни, то в самом себе он приемлет лишь примиряющее и всеутверждающее начало. К своему несовершенству, к греховному началу в себе он беспощаден. Я назвал бы его приверженцем внутреннего (имманентного) дуализма.

вернуться

1

Л. Гомолицкий «Дуновение» (стихи). Издано «Литературным Содружеством» на ротаторе в количестве 25 экземпляров. 1932 г. Варшава.