По многолюдной Пушкинской улице Шадрин спустился вниз и свернул к скверику у Большого театра. Только теперь он вспомнил, что вчера звонила Надя Радыгина, приглашала поужинать с ней в «Савое». Обещала вернуть конспекты по философии и очень хочет посоветоваться с ним по «жизненно важному» вопросу. Так и сказала: «Дима! Прошу тебя: подари мне по старой дружбе пару часов твоего мудрого внимания. Вопрос жизненно важный. Решается моя судьба. Только с тобой я могу поделиться своими тревогами и сердечной тайной. С родителями у меня полный разлад». Дмитрий удивился: почему местом встречи она выбрала ресторан, да еще «Савой»? Надя будто ждала этого вопроса: «Когда встретимся — все расскажу. А в «Савое» потому, что нас там обслужат моментально. Там работают свои люди. Приходи ровно в семь. Если я чуток припоздаю — занимай столик на троих и жди. Я буду с другом. Его зовут Альбертом, Димочка, ровно в семь! Я сто лет тебя не видела».
Дмитрий механически вскинул левую руку — часов не было. Пришлось спросить у прохожего. В распоряжении было двадцать минут. Не знал, куда их деть. Подумал и решил: «Пойду займу столик. Не толкаться же в толпе». Пересек шумный перекресток и очутился у «Савоя».
Из полуоткрытых дверей доносились звуки джаза. «Те, кто сидит там и пьет коньяки, наверное, не знает ломбардов, — подумал Дмитрий. — А впрочем… — что-то обидное шевельнулось в душе. — В первоклассных ресторанах я еще никогда не бывал. Посмотрим, какими шанюшками там кормят. А вдруг, Наденька, ты возьмешь, размахнешься и закажешь «Страсбурга пирог нетленный»? Широкая натура… Когда-то ты стипендию домой не доносила. А однажды даже похвалилась, что бабушка в приданое обещает тебе автомобиль. Отец, контр-адмирал Радыгин, герой войны, на Севере получает бешеные деньги».
Шадрин толкнул тяжелую дубовую дверь. За первой дверью была вторая — крутящаяся. Непривычно было семенить ногами, стараясь успевать за ее поворотом вокруг оси. В голове мелькнуло: «Как лошадь на мельничном кругу. Остановишься — сшибет сзади».
Просторный зал с низким расписным потолком сверкал зеркалами и до блеска начищенной бронзой. По углам на мраморных колоннах хрустальные люстры изливали мягкий свет. Посреди зала веером рассыпались слабые струи фонтана, от которого тянуло легкой прохладой.
Дмитрий сел за дальний свободный столик в углу. Огляделся. Публика была совсем не та, какую он видел в студенческой третьеразрядной «Звездочке» на Преображенке, куда они изредка заглядывали в большие праздники. Там, в полуподвальчике, не было ни джаза, ни фонтана, ни хрустальных люстр. Там было все проще. Здесь же все дышало роскошью, холодной чистотой и разобщенностью: каждый столик — свой мир, своя жизнь, свои тайны. Никто не подбегал от соседнего столика прикурить или, хлопнув по плечу незнакомца, простодушно воскликнуть: «Слушай, братень, я, кажись, где-то тебя видал. Случайно не воевал в тридцать первом стрелковом полку?..» Здесь почти на каждом лице покоилась чопорная надменность, несокрушимая уверенность и подчеркнутая важность.
В кармане хрустнули две сотенные бумажки.
«Все равно нехорошо. Ольга поймет…» Дмитрию хотелось хоть ненадолго забыться. До прихода Нади он решил немножко выпить. «Да и неприлично сидеть просто так, не заказывая. Не в театр же пришел», — рассуждал сам с собой Шадрин, окидывая взглядом просторный зал, по которому между столиками плавно двигались как на подбор высокие молодые официанты. Черные, как крыло ворона, фраки, белоснежные накрахмаленные сорочки, галстуки-бабочки, до зеркальности начищенные туфли вызывали необъяснимое раздражение.
«Ох, эти ресторанные официанты! — взгляд Шадрина упал на рыжего прилизанного верзилу во фраке. — Поставить бы тебя, браток, к наковальне, ты б так играл пудовым молотом, что искрами засыпал бы кузницу». Но тут же другая мысль захлестнула первую: «Шадрин, в последнее время тебя раздражает все. Или ты стареешь, или набухаешь желчью. Нельзя так. Люди работают. Кто-то же должен обслуживать!» Но эта мысль, резонная, рассудочная, словно растаяла. Вспомнилось другое, вчерашнее. Он переходил улицу Горького у площади Маяковского, Бригада из семи женщин взламывала старый, растрескавшийся асфальт. В руках, давно потерявших былую женственность, — тяжелые ломы. Бедняги, они еле поднимали их. И всякий раз попадали ломом не туда, куда нацеливались попасть. После долгих усилий им с трудом удавалось отковырнуть лоскут вязкого гудрона. И так все семь: склоненные, молчаливые, напряженные… Пронзительно-желтый до ядовитости цвет спецовки режет глаза. Над головой палит солнце. Мимо, обдавая голубоватым бензинным дымком, с ветровым шумком проплывают вороненые лимузины, проносятся «Победы», мелькают вертлявые «Москвичи». И пешеходы — разодетые, оживленные, все куда-то торопятся. И Шадрин теперь подумал: «Если б устроителя этих тяжелых дорожных работ на недельку-на две вместе с этим вот рыжим витязем-официантом поставить на ремонт дороги с ломами в руках! А всем тем вчерашним, семерым, рожденным прежде всего для материнства, хорошенько отдохнуть, прийти в себя и приняться за свою, женскую работу…»
Взгляд Шадрина встретился с летучим взглядом рыжего официанта. Ему не больше тридцати, но он уже, как видно, отлично усвоил, где зарыт корень везения и невезения в своей работе. Наметанным глазом опытного человека он безошибочно мог отличить иностранца от соотечественника. Он знал «цену» первому и второму. Знал, но делал вид, что для него все посетители равны. Лицо у официанта хитроватое, взгляд нетвердый, он перекатывается, как ртуть на белом блюдце. Минут десять назад он начал обслуживать солидного джентльмена, по всей вероятности туриста или коммерсанта. Об этом можно было судить по его манерам — так по крайней мере показалось Шадрину. В подчеркнутой вежливости официанта проступали угодливость и подобострастие.
Официант и джентльмен изъяснялись с трудом. Иногда им помогала дама, очевидно супруга иностранца. Когда ей не хватало запаса русских слов, она махала растопыренными пальцами и нервно дергала головой на длинной тонкой шее. Губы ее то и дело вытягивались в трубочку. Шадрин не слышал слов дамы, но догадывался, что официант обслуживает людей, говорящих на английском языке.
За соседним столом, справа, безнадежно засиделась пара. Очевидно, это были проезжие люди, муж и жена. Она — это сразу бросалось в глаза — была беременна. Все в этой паре выдавало провинциалов: и ее мелкая шестимесячная завивка, и его новенький бостоновый пиджак с широченными острыми плечами, набитыми ватой, и до неприличия широкий узел полосатого галстука, надетого на мятую клетчатую ковбойку, уголки воротника которой задирались, как высохшие арбузные корки, и манера смотреть на часы, отставляя руку почти на метр перед собой. Но лица! Какие простые, удивительно скромные лица тружеников. Даже с налетом какой-то виноватости. Такие лица Шадрин не раз видел на привалах между боями, на колхозном току во время молотьбы, видел их в общих вагонах поездов дальнего следования. Они попадались ему всюду, где люди пахали и сеяли, рубили уголь и поднимали молот, двигали рубанок и нянчили ребенка…
Дмитрий решил, что провинциал, судя по его виду, где-то «втихую» уже «пропустил» стопочку и ему дьявольски захотелось «добавить», но жена тайком посылала во взглядах стрелы запрета. Она стеснялась поговорить с ним по-домашнему — кругом сидели такие важные люди, все-таки куда ни кинь — Москва…
Уже в третий раз провинциал пытался подозвать официанта, но тот не замечал его или упорно делал вид, что не замечает.
Это возмутило Шадрина. «Нахал. Ведь перед тобой сидит шахтер. И не простой шахтер, а почетный шахтер. Вглядись хорошенько в знак, что на его пиджаке, ведь его зарабатывают в подземелье, а не у фонтана под хрустальными люстрами! Посмотри на его руки! Уголь в поры въелся навечно. На его угольке вы жарите цыплят табака, его углем отапливают дом, в котором ты живешь. Ты вглядись в его лицо, он брат твой. Он, как и ты, рожден тружеником…»
Рыжий официант подошел к столику Шадрина: