Изменить стиль страницы

И снова взгляд Мориссона блуждал где-то далеко-далеко, поверх дальнего леса, синеющего на горизонте:

— А там, где всходит солнце, Бухарест окаймлен жемчужным ожерельем озер: Китила, Беняса, Флоряска… Все они пронизаны серебряной нитью реки Колентины.

Надя, как девочка, любовалась восторженностью своего друга.

— Альберт, пойдем. Дальше будет еще красивее.

Они пошли дальше. Узкая тропинка привела их к речке Воре, берега которой были затянуты сизовато-дымчатыми кущами ивняка и темно-зеленой ольхой.

Мориссон остановился, заметив плывущий по реке венок из ромашек:

— Что это плывет?

— Венок.

— Это что — чисто русское, национальное?

— Да… Это старинный русский обычай. Был такой праздник, Троица. В этот день раньше на Руси молодые девушки гадали. Невеста плела два венка: себе и своему жениху, потом опускала их на воду.

— Зачем? — спросил Мориссон, провожая взглядом плывущий по реке венок, который задержался у камыша, потом плавно обогнул его и поплыл дальше.

— Была такая примета в народе: чей венок потонет раньше, тот раньше умрет.

— Чудаки вы, русские! В вас еще столько первобытной наивности. Верите в сны, в приметы…

Венок скрылся за кустами ольшаника.

Надя тронула Мориссона за локоть, и они двинулись по утоптанной тропинке, вьющейся вдоль берега речушки. Надя шла за Мориссоном.

На крутом склоне к реке они наткнулись на художника. Примостившись на раскладном стульчике, не обращая внимания на подошедших, он писал этюд. На нем была вымазанная масляной краской парусиновая блуза и старая шляпа с темными потеками на выгоревшей ленте. По виду художнику было не более сорока. Ему не хотелось, чтобы за спиной маячили прохожие. Это было видно по его взгляду, который он бросил снизу вверх на Мориссона. В этом взгляде были и раздражение, и немой укор. Кто знает, может быть, Мориссон в эту минуту напомнил художнику тех прилизанных черноволосых красавцев с розовыми чувственными губами, каких когда-то рисовали на лубочных пасхальных открытках. Непременно темные, отливающие бликами волосы расчесаны на пробор, и рядом — темноглазая подруга с глупой, окаменевшей улыбкой на лице. А кругом реют голубки, машут крылышками ангелочки. Мориссон был слишком далек от того, чем жил в эти минуты художник. Он писал обветшалый мостик, к тонким сваям которого ошметками прилипли космы зелено-рыжих водорослей. Заводь речушки была тихой и сонной. Казалось, течение ее приостановилось.

Где-то куковала кукушка.

Мориссон и Надя пошли дальше.

— Что это — богема? — спросил Альберт, кивнув в сторону художника.

— По-моему, просто приезжий чудак. Здесь, в Абрамцеве, живет много художников, их целый поселок, — Надя показала в сторону пригорка, на котором виднелось несколько дачных крыш. — Здесь жили и живут знаменитые старые художники: Иогансон, Грабарь, Радимов… — и после некоторой паузы продолжала: — А впрочем, у художников до богемы — один шаг.

— И наоборот, — сказал Мориссон.

— Странный ты какой-то, Альберт… Иногда мне кажется, что ты даже сны видишь не такие, какие снятся простым смертным, а свои, абстрактные, сплошь из социальных выкладок и в паутине голых идей. Хотя бы здесь, в этом райском уголке, на часок забыл, что ты журналист, что у тебя диссертация. Нельзя же так…

Мориссон опечаленно посмотрел на Надю:

— Я хочу, чтоб мои соотечественники поскорее научились жить так, как живут русские. Не удивляйся, если даже в часы нашего отдыха я иногда надоедаю тебе деловыми вопросами. В Москву я приехал, как сухая губка. Отсюда должен вернуться разбухшим от познаний. Этой мой долг. Это задание нашего правительства.

Надя просветленно улыбнулась:

— А Бухарест? А Трансильванские Альпы? А гордые Карпаты?..

Некоторое время Мориссон молчал, опустив голову. Потом тихо ответил:

— Это дано Богом. Все остальное люди должны брать своими руками.

Наде стало жаль Альберта. Мысленно она теперь ругала себя за то, что заставила его чуть ли не исповедоваться. На ее переносице обозначилась жесткая складка.

Они вышли на залитую солнцем некошенную поляну, усеянную ромашками. Альберт снял пиджак, выбрал на краю поляны, в холодке, местечко, где трава была нетронута:

— Присядем?..

Мориссон сел на разостланный пиджак и предложил сесть Наде. Но та, словно не расслышав его, стремительно побежала к речке, сломала ветку ивы, намочила ее в холодной воде и вернулась назад. Мориссон, распластав руки и закрыв глаза, лежал на спине.

— Ты как распятый Христос, — сказала Надя и обдала его брызгами с мокрой ветки.

Мориссон не вздрогнул, не открыл глаз. Он оставался лежать неподвижно.

Надя присела рядом.

Где-то снова начала свое извечно кручинное кукование кукушка. Над головой еле угадывался мягкий шелест листьев берез. Из-за речки, откуда-то, кажется, совсем близко, покатилось утробно-чугунное гудение товарного поезда. В его грохоте утонул испуганный шелест берез. Умолкла и кукушка. Наступила глухая тишина.

— Альберт, ты веришь в судьбу?

Некоторое время Мориссон молчал, потом устало ответил:

— Судьба — это длинная-предлинная цепь. А звенья ее — случайности.

— Ты об этом узнал на лекциях по философии? — с некоторой иронией в тоне спросила Надя.

— Я это почувствовал на собственной шкуре. Хотя бы наша встреча весной. Разве она не случайна? Не пойди я или ты на университетский вечер — мы не бродили бы сейчас в этом восхитительном лесу.

Надя положила голову на скрещенные руки и пристально смотрела на Мориссона.

— А могло быть даже так: оба мы были на вечере. Но не пригласи ты меня танцевать — нам никогда не знать бы друг друга.

Мориссон, рассеянно глядя вдаль, продолжал:

— Эту зависимость можно продолжать до бесконечности.

— Ну что ж, продолжай. Это даже интересно, — сказала Надя, щекоча сорванной травинкой щеку Мориссона.

— Не назначь я тебе свидание на этом вечере — вряд ли могла бы повториться случайность второй встречи.

— Ну продолжай, продолжай эту цепь случайностей.

— Не влюбись я в тебя, моя милая северянка, ты никогда не спросила бы меня: верю я или не верю в судьбу. Продолжать дальше?

— Хватит, — сказала Надя и положила голову на руку Мориссона.

Странные чувства захлестывали Надю в последние дни: то она боялась Альберта, то ей хотелось быть с ним рядом. И это второе чувство пугало. Не успев вспыхнуть, оно тут же угасало, когда Надя вспоминала строгий наказ отца, контр-адмирала: «Смотри, дочь, как бы, беды не было из-за этого иностранца». Надя горячо возражала: «Ведь Альберт из демократической страны… Что тут особенного?»

Отец, раздраженный упорством дочери, уходил к себе в комнату. Мать, как правило, в такие минуты отмалчивалась. Ей нравился изысканно-галантный Альберт. Она даже терялась, когда он заходил за Надей в театр или кино.

Временами Надю настораживало любопытство Альберта, когда он расспрашивал о ее друзьях и товарищах, и почему-то особый интерес проявлял к тем ее друзьям, у которых жизнь сложилась не совсем гладко. Неделю назад, рассматривая фотографию выпускного курса факультета, Надя подробно рассказывала Альберту почти о каждом сокурснике, вспоминала смешные подробности из студенческой жизни, от души радовалась удачам одних и искренне горевала над неудачами других. Когда дошла до Шадрина и стала говорить о том, как нескладно сложилась у него жизнь и как несправедливо отнесся к нему начальник, не оценив его ума и способностей, Альберт принялся так подробно расспрашивать о прошлом Дмитрия, о его характере и наклонностях, поинтересовался даже, как относится к спиртному, что Надя удивилась:

— Странно. Чем объяснить твой повышенный интерес к Шадрину?

— Ревность… Элементарная ревность!.. — повинился Альберт. — Когда ты дошла до Шадрина — у тебя зарделись щеки и в глазах вспыхнул какой-то особенный блеск. Мы, южане, не прощаем любимой женщине раздвоение сердца. — Альберт долго и пристально смотрел на Надю: — Мне кажется, когда-то ты его любила. Не так ли?.. Ну что ты снова вспыхнула?