Изменить стиль страницы

— Кстати, а кофе вы много пьете? — Она и здесь, кажется, не забывает об анамнезе.

— Нет, только утром чашку. А закурить после кофе можно?

— Конечно, — сказала она ласково, зная, что доставит ему удовольствие. — Вот вам пепельница.

Если бы они поменялись местами, он бы ей курить не позволил. Почему он такой? Запрещает, требует, гнетет-угнетает — пусть сейчас будет трудно, чтобы потом было легче. Но будет ли это «потом», вот вопрос!..

Она ушла на кухню, а он сел в кресло и стал оглядывать комнату, довольно просторную, темную стенку с бронзовыми ручками и накладками, узкий стол, видимо, раздвижной, ваза на нем и цветы. Они напомнили о колечке, он вытащил маленький сельский домик и зажал в руке, чтобы не забыть. Все-таки странно, что у нее дочь, даже две дочери, и уже зять есть, значит, скоро она бабушкой станет. Не верится. Почему-то кажется, она одна-одинешенька и не была замужем. Как-то так себя сохранила, будто в оцеплении прожила.

Она вошла, переставила цветы, легко передвинула стол к дивану, Малышев даже помочь не успел, только дернулся, потерял равновесие и сел обратно.

— Чуть не забыл, — сказал он и подал ей теплый домик.

Оно раскрыла.

— Колечко? — Глаза ее заблестели. Она вертела кольцо в руках, любовалась камешком, вкладывала обратно в коробочку, вынимала и почему-то не решалась надеть.

— Да вы примерьте! — скомандовал он. — Семнадцать с половиной-восемнадцать, ваш размер.

Легонько поворачивая, она надела кольцо на палец — как раз, полюбовалась коротко, посмотрела на Малышева смятенно, на носу появились мелкие морщинки, губы дрогнули, но она не отвернулась и не опустила взгляда, сказать что-то хотела, а может быть, наоборот, услышать.

— Серебро очищает, — сказал Малышев, лишь бы не молчать. — Хочу, чтобы вы меня помнили.

Она рассмеялась.

— А я и так помню. — И опять ушла на кухню, за кофе или за чаем. Без халата она стройнее. Старшая сестра Макен за ней не следит, только свой халат ушивает и подгоняет.

Сели пить чай, она сказала:

— Я так рада за Лизавету! Лишь бы войны не было, муж у нее офицер. Вот прислала бандероль, конфеты и Алене колготки. — Она была счастлива, повторялась, делилась с ним, как с подругой, а не как с мужчиной. Которого следовало бы приворожить.

— Хорошо у вас.

— Я рада. Мне так хотелось.

Она смелее его, открытее. «Настоящие мужчины — это женщины».

— Столько лет мы живем в одном городе, а я не знал о вас ничего.

У него тоже смелость — в бестактности.

— А я про вас все знала. Относительно все, конечно.

— Тем более странно.

— Как сейчас говорят, жила без обратной связи.

Откуда она знала о нем, из каких источников?

Молчали довольно долго. Губы ее подрагивали, она еле удерживала их от улыбки, или вертелось на языке что-то смешное, и она ждала момента сказать.

— Мне кажется, мы думаем сейчас об одном и том же, — предположил он, хотя сам ни о чем не думал.

Она посерьезнела, губы успокоились, стала вертеть в руках бумажку от конфеты, сгибала, разгибала, разглаживала в пальцах, ждала, что он уточнит, о чем же таком особенном они думают вместе, не дождалась.

— Я подумала, может быть, мне лучше уехать?

— От меня сбежать? — Он усмехнулся. — Все равно найду.

— А зачем?

— С лечащим врачом спокойнее.

— Пациентов у меня достаточно и в больнице. — Она его игру не приняла, обиделась.

— Ладно, Алла, больше не буду.

— А я буду. Не говорить, но… думать, помнить. Не запрещается, правда же?

Ходит она по краю, на острие, и его водит. Сейчас у них у обоих давление двести, как минимум, но кризы им не грозят. Ему легко и отрадно от нечаянных ее признаний. Он закурил, не глядя на нее, уставясь в пол задумчиво. Еще на три дня она продлила ему больничный. Она не хочет освобождать себя от заботы о нем, но разве сама она не нуждается в его заботе? Нуждается, но кто ему даст право такое? Никто. Только сам ты его можешь взять, но как? Отвернувшись от своей семьи. И она все понимает: «Может быть, мне лучше уехать?» И если не забыть, то хотя бы не видеть, знать, что он далеко.

Нет, он ее не отпустит. Теперь не отпустит. Он должен уйти.

Почему «должен»? Уйти он всего лишь «может», а «должен» остаться. В семье. Не зря же подумал «уйти» вместо «прийти».

Нужна очень уважительная причина, чтобы снять с него долг и дать ему право. Может ли криз стать причиной, лишить долга и дать право? Нет, брат, он как раз показатель твоего бесправия, знак бессилия что-либо изменить. Терпи дальше, дождешься второго криза и тогда будет в два раза больше резона принять решение. Какое? Он не знает. «Если бы мужик не терпел, а сразу лопался от беды, как чугун, тогда бы и власть хорошая была». Какой мужик имеется в виду — муж? Да и муж в числе прочих, поскольку он под властью семьи. Брак — это связанность, привязанность, семейные узы. Но брак условен, бывает долгим и коротким, верным — неверным, счастливым — несчастливым; даже незаконный брак — тоже власть: мы отвечаем за тех, кого приручаем.

А предательство безусловно и только под знаком падения.

Но ты уже сам предан — твоими артериями, сосудами, твоим сердцем!.. Предан, но остаешься верен жене, дочери, семье, тобой созданной, тобой охраняемой, опекаемой. Ты верен двадцати годам, совместно прожитым, верен чужим надеждам. Хотя и своим тоже. Верен времени, жене, работе и государству, — без награды и даже без мысли о чем-то подобном.

А может быть, криз твой и есть награда?

Награда — это оценка, а криз просто итог чего-то и положительно его никак не оценишь. Тем не менее, чем больше у него будет кризов, тем большей станет необходимость выйти из подчинения, стать неподвластным…

Пришла с улицы Алена, пудель ринулся обнюхивать Малышева, прыгал, болтал, ушами, балдел, на зависть беспечный, резвый. Алена бегала за ним, ловила, тискала, вынуждала пса лаять и огрызаться.

— А вы когда к нам придете? — спросила Алена, когда Малышев уже стоял у двери. Милая такая девочка, ясноглазая, белозубая, не сознает своего обаяния, того, что ребенку нельзя отказывать, если он так просит.

— Скоро, — пообещал Малышев, — скоро приду, Алена. — Погладил ее легонько по волосам, а она приникла к его руке, приняла его жест, терпеливо смотрела исподлобья, пока он гладил, и тут же, едва он убрал руку, тряхнула головой, как бы освобождаясь от его прикасаний, сверкнула улыбкой и поднесла ему пуделя, чтобы он и с ним попрощался.

А Катерина собак не любит, у нее аллергия, и погладить ее по голове нельзя, отстранится резко — «папуля, несовременно!»

Алла Павловна вышла его проводить, он думал, за порог, — нет, прошли вместе под аркой, а потом до угла длинного дома и опять по улице. Темно уже, поздно, фонари на столбах и автомобильные фары напомнили ему тревожный сон с трассами света, с гонкой. Сейчас огни спокойные и отчетливые, они его не оттолкнули, мало того, он будто укротил их, подчинил себе… Потом он проводил ее обратно до арки, распрощались.

— Можно мне опять до угла? — спросила она и как-то жалко, не по-своему улыбнулась. Дошли до угла, показалось такси с зеленым глазком, она кивнула Малышеву, мол, останавливай, он только пожал плечами — зачем? Успею. Снова пошли обратно к арке и так, наверное, раза четыре. Потом она быстро ушла, словно торопясь унести какое-то свое опрометчивое решение. А может быть, все ждала-ждала каких-то его слов? Нет, не надо подозревать ее в такой уж практичности, нет, она другая. Загадочная, как ее терапия. Но он теперь знает ее дом и семью, представить может, куда она возвращается после работы, где и с кем проводит свои вечера. Она скрылась, а он еще постоял в темноте, в тишине, посмотрел на край неба, срезанный полукружием арки, — и тоска его одолела, сознание и неправоты своей и бесправия своего, беспомощности, и жалость к ней, и сострадание.

Но больше, почему-то, к себе. Счастья ему хотелось — себе, ей, всем-всем другим — только счастья. Но на свете счастья нет, как ты слышал, а есть покой и воля. «Покоя нет, покой нам только снится». А вот счастье, хоть проблеском, да бывает.