«Форд», желая то ли расплавить, то ли просто сжечь его на месте, превратив в кучку невесомого белого пепла.

Кондиционер в машине не работал. День приближался к полуденной черте. Жарко было невыносимо.

Боковым зрением Джеймс видел, как сидящий рядом с ним Райнхолд с еле слышным вздохом вытер со лба пот и расстегнул верхние пуговицы серой сетчатой гавайки. Наблюдать Райнхолда, так безмятежно сидящего в его собственной машине, все еще было почти непривычным для Джеймса. Время от

времени кто-то внутри словно окидывал произошедшее в его жизни за последний месяц взглядом со стороны и каждый раз при этом задавался вопросом, как оно, произошедшее, может называться, и сколько оно еще продлится.

Он не думал, что это вдруг сделается настолько сложным – каждый раз по неделе ждать новой встречи. Любой день между выходными и выходными до невозможности растягивался в сознании, оборачиваясь бесконечностью, заставляя поневоле снова и снова прокручивать в голове предыдущие вечера, проведенные с Райнхолдом – один за другим, по очереди, по кругу. Деталь за деталью – в автобусе служебной развозки, на службе, вечером в постели, перед тем, как уснуть.

Пока они ехали в сторону Гарлем Ривер, по сторонам улицы возвышались только красно-коричневые, местами изрисованные аэрозолевой краской дома, напоминающие выстроенные в ряд коробки из-под обуви. За последний месяц дома эти, с облезлыми стенами и подслеповатыми, забитыми кое-где досками окнами, перестали казаться Джеймсу уродливыми, сделавшись просто привычно- неуютными. Вроде как старая замызганная кофеварка на столе в полицейском участке, до которой никто не дотрагивается без надобности, но к которой рано или поздно начинаешь относиться как к неизбежному атрибуту повседневщины. Да и выглядели эти дома сейчас, при ярком солнечном свете, вовсе не угрожающе, как это бывало ночами, а скорее жалко, словно бездомный оборванец, греющий кости на крышке канализационного люка.

...деталь за деталью. Как Раен выглядел в самый первый раз, и во что он был одет, и как занятно было видеть его с лихорадочно блестящими глазами и порывистыми движениями – опьяневшим, оставившим всякое сопротивление, таким послушным, что при одной мысли об этом даже теперь пересыхало в горле и взмокали ладони. Горячий воск в жадных настойчивых пальцах – лепи, что пожелаешь, обжигайся, только не выпускай его из рук.

Машина свернула на Джуниор бульвар, потом на Сто Двадцать Четвертую, и окружающее пространство начало стремительно меняться, словно внутренности детской раскладной книжки-игрушки. За окнами замелькали малоэтажки с ажурными сетками балконов и затейливыми, изогнутыми поверху окнами, запестрели разноцветные рекламные тенты над скромными витринами мелких магазинчиков. А потом автомобиль стремительно покатил на юг по Парк Авеню, и кирпич обернулся камнем, здания вытянулись, превращаясь в высотки с кокетливыми лепными фронтонами, огражденными кое-где узорными чугунными решетками – тяжелыми, вычурными и по-кладбищенски лишними здесь, на самом краю Гарлема.

...или то, каким был следующий вечер, щекотящий нервы своей противоречивостью, и каким был собственный мгновенный срыв, короткая слепящая – такая сладкая – вспышка безумия, и вкус его кожи, и все, что было дальше-дальше-дальше. И то, как утром сонные кончики пальцев Джеймса, небрежно пройдясь вдоль спины, скользнули в ложбинку между ягодиц: «Болит...? к моему следующему приходу раздобудешь какой-нибудь крем или массажное масло... а еще сделаешь для меня дубликат ключей от квартиры...»

А потом была следующая встреча, и следующая, и еще одна – и первые тридцать ударов, обернувшиеся полусотней, и молчаливое согласие Райнхолда на любое

новое, на ходу выдуманное правило. Это поглощало и сводило с ума в десятки, в сотни раз сильнее, чем просто трах, и это отчего-то совсем по-новому и гораздо более ярко ощущалось здесь, на свободе. Было что-то невозможное, неправильное, напрочь сносящее крышу в том, как Раен забывался в его руках, как он реагировал на боль и на каждую ласку, вряд ли отдавая себе полностью отчет в том, что делает, и каким хриплым и мучительно-отчаянным становился его голос в такие моменты. Было что-то, что порой лишало Джеймса всякого контроля над происходящим, окатывая дрожью мучительного наслаждения, отзывающегося покалыванием в кончиках пальцев. Что-то, что распаляло неуправляемое желание довести Раена до края, до самой последней черты, до крика, до

беспамятства, уничтожить – желание, странным образом сливающееся с сильнейшей жаждой... не трахать, нет. Не только.

Обладать им. Обладать на всех возможных уровнях, которые только могут быть доступны человеку.

С некоторым удивлением Джеймс обнаружил однажды, что воспоминания о сексе приходят ему на ум вовсе не чаще, а иногда и реже, чем воспоминания обо всем остальном. Например, об этом умиротворяющем, расслабленном молчании, которое опускалось на них перед тем, как они засыпали – измученные, усталые, горячая кожа к горячей коже. О губах Раена, доверчиво уткнувшихся во сне в его плечо. О первой утренней сигарете в постели – одной на двоих, которую Джеймс подносил к его губам, сперва дразня и не давая затянуться; и о том, как рот Райнхолда пах потом табаком.

Эти воспоминания помогали скоротать время в ожидании очередного уикенда – но лишь отчасти. А отчасти они только делали это ожидание еще мучительней, бередя душу чертовски назойливой мыслью: какого хрена он, Джеймс, решил вдруг начать ограничивать себя в чем-то? Он едва ли когда-нибудь относил самоограничение к своим добродетелям – так что, черт подери, спрашивается, изменилось теперь...?

Грядущий месяц отпуска поставил вопрос ребром. Нет ничего хуже вынужденного безделья наедине с собственными навязчивыми идеями. Точнее, всего с одной такой идеей, которая сейчас сидела по правую руку от него, прикрыв глаза в деланной полудреме.

И на груди, перехваченной ремнем безопасности, проступало сквозь ткань гавайки темное пятно пота.

Джеймс даже не пытался задаться вопросом, почему Райнхолд до сих пор принимает происходящее – все происходящее, целиком, вместе с каждой мелочью, – как должное. Он знал наверняка, что это имеет уже сейчас немного общего со страхом боли или страхом возвращения в тюрьму. И он чувствовал, что с личными решениями и намерениями Раена это поведение тоже было связано едва ли. За этим, очевидно, крылось нечто третье, нечто совсем иное, но понять природу этой третьей причины Джеймс был не в состоянии.

Он в очередной раз мысленно чертыхнулся, заставляя себя выбросить ненужные вопросы из головы. В конце концов, какое значение это имеет для него?

Совершенно никакого. Если ты чего-то хочешь, просто делай это. Что может быть проще.

Если ты хочешь – просто протяни руку и возьми. Протяни руку и ударь. Протяни руку и проведи по горячей, чуть влажной от жары щеке, шершавой от едва заметной щетины. Почувствуй, как он сперва замрет, а потом прильнет к твоей ладони, отзываясь на прикосновение.

И наплюй, черт его побери. На все.

Чуть склонив голову к плечу, Райнхолд открыл глаза, глядя в окно с беззастенчивым, почти детским удовольствием. Было странно наблюдать, как разительно меняется город с каждой милей к югу: медленно, но неуклонно здания становятся все выше, асфальт сменяется мелкой серой плиткой, и кажется, что даже сама улица делается шире и солиднее, и все новые потоки машин вливаются в нее, словно кровь из капельницы – в вену. Мутная, пахнущая бензином и выхлопами городская кровь, неровными толчками – от светофора до светофора, от перекрестка до перекрестка, – движущаяся к сердцу Манхэттена.

За всю свою жизнь Раену не слишком часто приходилось бывать в Ист-Сайде. Эта территория принадлежала чужому, так и не принятому им до конца Нью-Йорку, слишком заповедному, слишком непонятному, и, пожалуй, слишком враждебному, чтобы желать его понять. Город, путь в который ему, как он убедил себя когда-то, был навсегда заказан. Иногда Райнхолд спрашивал себя, какой из этих Нью- Йорков – настоящий, а какой – только тень настоящего, мертворожденный брат, сиамский близнец.