Это были необыкновенно яркие и теплые сны, после которых, пробуждаясь, не хотелось жить.
Потому что он знал, что прошлое не воскреснет уже никогда. Никто больше не станет дарить ему плюшевых медведей – игрушечное счастье сгинуло вместе с детством, а нелюбимые Райнхолдом пластмассовые пистолеты превратились в настоящие.
...и привели его в ад.
Самые страшные сказки – это сказки, которые приходят к нам наяву. Даже если когда-то наяву они казались нам прекрасными сказками.
#
Райнхолд не понимал еще, что его встречи с Локквудом были одной бесконечной схваткой, продолжавшейся раунд за раундом. Не понимал, что схватка эта калечила не столько тело его, сколько сознание. Он еще не понимал даже, насколько ему достался азартный противник. Эта неравная борьба длилась месяц за месяцем – день через два или через три, а иногда и подряд. Октябрь подошел к концу, наступил промозглый пасмурный ноябрь.
Жаловаться было некому. Это на свободе жертвы всегда правы, и общество охотно берется их защищать. Райнхолд не знал, догадывалась ли тюремная верхушка о забавах начальника охраны. Наверное, если и догадывалась, то предпочитала смотреть на них сквозь пальцы. Локквуд, должно быть, всегда состоял на хорошем счету. Он ведь и правда умел держать дисциплину, при нем никто пикнуть не смел на перекличках или вечерних обходах. Ну а что такое заключенный? Номер камеры да запыленное личное дело в сейфе. К кому ему обращаться с просьбами о помощи, кто ему поверит? Да и кому из осужденных вообще в голову придет жаловаться на надзирателей? Кому охота впадать в немилость у тех, кто имеет над тобой такую чудовищную власть...?
Нескольких месяцев, проведенных за решеткой, Раену с лихвой хватило, чтобы понять: у охраны существует масса возможностей проявить эту власть. Иногда для этого используются обычные дубинки, как у полицейских – железо в резине. Треснуть такой посильней по ребрам – и сломаются кости, ударить в поддыхало – и человек потеряет сознание. Впрочем, существует масса способов вернуть его к жизни посредством той же дубинки... Есть еще тайзеры, электрические шокеры, с виду такие безобидные и напоминающие детскую водяную пулялку. Они предназначены для того, чтобы парализовывать на расстоянии. Но Раен не раз видел, как охранники прижимают их к голой коже. И человек как подрубленный падает на землю, корчится от страшной боли, иногда даже не имея сил кричать. А тюремный усмирительный стул? Каждый офицер, если ему не понравилось что-то в поведении заключенного, имеет право использовать эту жесткую пластиковую конструкцию со множеством ремней. Она официально даже не считается инструментом наказания – в протоколах пишут, что стул используют единственно для того, чтобы не дать заключенному причинить вред себе и другим. Чтобы достичь этой благородной цели, человека привязывают к нему за запястья и лодыжки. Норма наказания – шесть часов, шесть часов с перетянутыми локтями и согнутыми в коленях ногами, и когда заключенного отвязывают, он обычно не может ни пошевелить пальцами, ни даже удержаться на ногах без посторонней помощи. Под утро таких возвращают на места, иногда проводя мимо камеры Райнхолда. Волокут, держа с двух сторон – шатающихся, полупарализованных, почти разучившихся ходить. А Вилли Тейлор рассказывал, что иногда к стулу привязывают на восемь, десять, двенадцать часов – когда на спор, когда от скуки. Заклеивают рот, не кормят и не отпускают даже в туалет. А потом тело увозят в морг, снабжая странным, научно звучащим объяснением причины смерти:
«позиционная асфиксия»...
Если Локквуд из-за него потеряет свое место или свой авторитет, он найдет массу способов привести свои угрозы в исполнение. И тогда Свену будет плохо. Раен знал это наверняка.
...но ему всегда хватало сил сказать «ненавижу».
Это тогда он начал писать – в бессознательном стремлении спастись хоть как- нибудь от этого кошмара, выплеснуть все страхи и боль на бумагу и посмотреть на них со стороны, как на чужое. Он писал по-немецки, мучительно заставляя себя вспоминать этот язык – чистый и светлый язык детства, ни одно слово которого ни хранило в себе следов той грязи, горечи и злобы, которые выплескивались в речь, когда он говорил по-английски. Раен писал обо всем, что приходило в голову, принуждая себя восстанавливать в памяти всю свою жизнь – только бы не думать о южном блоке «А» и о дежурной комнате, не ощущать в груди той свинцовой тяжести, которая мешала дышать и холодила под ложечкой. Это бегство в прошлое сделалось его навязчивой потребностью – Раену казалось, что в нем заключается единственное его спасение.
А днем он жил своей обычной тюремной жизнью, каждое утро смутно удивляясь тому, что еще способен на это. Собственное тело раз за разом доказывало ему – способен. Лишние несколько шрамов – не помеха работе. Лишь измученная плоть напоминала о себе тоскливой, мучительной болью, когда он шагал. «А чтобы ты не забывал обо мне до нашей следующей встречи...» Слепой страх перед очередной ночью отравлял мысли – понемногу становящийся привычным каждодневный страх. Не за себя, нет. За Свена. Свена, который не дал когда-то сдохнуть от одиночества и тоски на нью-йоркской окраине. Который всегда помогал, чем мог. Всегда готов был поддержать словом и делом.
А страх за себя, как ни странно, понемногу стал пропадать.
Оказалось, человек способен пережить многое, о чем раньше и думать боялся. И жить дальше, дальше...
#
[под черной обложкой]
«До того, как я получил кличку Джерман, меня называли по-разному. В одиннадцать лет у меня было прозвище Белка. Еще в Германии. Ну, за то что по деревьям хорошо лазил. А Роберт любил называть меня Ренни. Ему почему-то казалось забавным так коверкать мое имя. Я знал это, потому что, произнося его, он всегда улыбался. Обнажая желтоватые зубы. Из которых один верхний рос чуть криво. Получалась такая трогательная, почти детская беззащитность. Роб был молчаливый и постоянно сутулящийся. В вечных очках в нелепой пластмассовой оправе. С не по-детски толстыми линзами. Мы с ним познакомились осенним днем. Серым и пасмурным. Так не похожим на золотые осенние дни в Боппарде. На Роба тогда крупно наехала парочка ниггеров на пару лет старше него.
А я за него заступился. Это было недалеко от здания школы. В таком пыльном замусоренном дворе. Безлюдном. Мрачном. Со слепыми пятнами окон в темных стенах шестиэтажных кирпичных домов. На дворе стоял семьдесят восьмой. Я только-только переехал в Америку. И еще не слишком хорошо понимал язык.
Просто криков, доносящихся из подворотни, было достаточно, чтобы разобрать, что именно там происходит.
Я не знаю, за что его били. Может быть, за то, что отличник. Или за то, что он лучше других выступил на школьном вечере. Или за то, что он испанец. А может – и вовсе без причин. Ну просто ради куража. И подтверждения собственной крутости.
Это я сейчас так пишу, а тогда я бросился в драку сразу же, как делал это всегда. Не задумываясь. В один миг преисполнившись жуткой ярости к этому миру, в котором так легко стать изгоем. К городу, где все меряется на деньги да на силу собственных кулаков. К лицемерию. К бедности. К этим черномазым верзилам.
Которые какого-то хрена возомнили себя самыми сильными. Просто потому, что их было много.
Позже Нью-Йорк научил меня никогда не бояться бить первым. Ну, потому что если не ударишь ты, то ударят тебя. Это один из главных законов уличной жизни. Тогда я и не подозревал, что такой закон мне придется соблюдать не только в школе и во дворе. Он распространится на всю мою жизнь. Потому что взрослые люди – те же дети. И они играют в те же игры, что и дети. По тем же правилам.
Они отличаются от детей только тем, что бить научились больнее. Вот так вот...
В общем, это и несложно оказалось. Один из них замахнулся на меня. Просто нырнуть ему под руку. Я же ниже. А потом кулаком по затылку. А потом оглушить и пихнуть навстречу остальным. Ну, мы с Робом оба, конечно, наполучали тогда синяков. Но черные сочли за благо убраться восвояси. С наивозможно презрительным видом. Как только до них дошло, что в драку ввязался еще один участник. Ну а я остался сидеть на коленках около веснушчатого мальчишки с такой цыплячьей шейкой. И разбитым носом. А потом помог ему подняться. И найти раздавленные чьим-то ботинком очки.