А еще она у нас уже танцует! Так уморительно вертится, когда я играю на пианино польку-птичку! Муж в ней души не чает. То и дело хватает на руки, целует! Я его ругаю: зацелуешь девчонку, заласкаешь! И сама у него из рук ее выхватываю и тискаю. А она так хохочет!

   А дедушка Юра просто на седьмом небе от счастья! Они ходят каждый день смотреть на соседского красного петуха. Ника протягивает к нему ручки и лепечет: "Петя!"

   В общем, тетя Ажыкмаа, у нас в доме началась новая жизнь! Ребенок - это такая радость, такой смысл жизни! У меня все в руках горит, я обед делаю как в молодые годы, только искры из-под пальцев брызгают! А муж мне вчера сказал: "Ты у меня такая красивая стала!" Я благодарю Бога за тот день, когда мы с мужем пошли в детский дом, выбирать младенца.

   Милая тетя Ажыкмаа! Ответьте мне, пожалуйста. Я даже не могу представить, что вы мне не ответите. Но я часто думаю и о том, что, может быть, я пишу это письмо уже в никуда, и вы никуда не уехали, и в больнице ни в какой не лежите, а просто умерли.

   Тогда я пишу это письмо на тот свет. И вы его прочитаете, просто невидимо летая надо мной. Если вы умерли, вы и сейчас надо мной. И видите слова, которые я набираю на клавиатуре. Я нажимаю на клавиши компьютера, а потом вдруг время будто смещается, и я нажимаю на клавиши рояля на сцене Малого зала Московской Консерватории. И играю Второй концерт Рахманинова, и гремят, гудят колокола. И вся экзаменационная комиссия встает, все профессора, и поднимают руки над головами, громко аплодируют мне. А я беру последний аккорд, и, потная, встаю из-за рояля и неловко кланяюсь. Все! Сыграла я свою музыку. И ко мне подбегает маленькая черненькая раскосая девочка и вручает мне огромный букет цветов. Цветы все в каплях. Они плачут росой. Они так пахнут. Это не на гроб мне, не на гроб вам: это Ника прислала нам цветы оттуда - для нашей жизни, для радости, для любви.

   Славик вчера прислал письмо. Он женится. Его невеста работает на кондитерской фабрике. Ой, закормит Славика шоколадом, и он растолстеет! Значит, скоро у нас родятся внуки!

   Вот как нам повезло: и сын есть, и дочка есть у нас, и внуки будут. Мы самые богатые и счастливые.

   Крепко, крепко целую вас, дорогая тетя Ажыкмаа, даже если вы умерли. Если вы живы - отзовитесь. Если нет - я пойду в церковь и поставлю тонкую желтую свечку на медный канун, где горят огни в поминовение усопшим: за маму, за отца, за дядю Диму, за вас.

   За Нику. Пусть земля ей будет пухом.

   [тибетка ребенок и монах]

   Старая тибетка сидела на приступке громадного каменного чортена, поставленного тысячелетия назад у дороги, узкой ленты, вьющейся в небо.

   Она сидела, улыбалась беззубо; на ее руках толстощекий смуглый младенец тоже беззубо и смешно улыбался, и они смотрелись друг в друга, как в два зеркала - старая и малый.

   Солнце медленно всходило и лило белое, сладкое ячье молоко на каменную жесткую землю, умащая ее, смачивая и питая сладким нежным светом.

   Тибетка подбрасывала мальчонку, крепко ухватив под мышки; когда он взлетал над ее сухими острыми, торчащими из-под холстины коленями, он издавал смешной звук, похожий на совиное уханье. Натешившись, тибетка положила младенца себе на колени на спинку и стала водить сухой смуглой рукой над его раскосым толстым личиком, прищелкивая пальцами. Мальчик притих и внимательно следил за странной живой погремушкой.

   Старуха пощелкала большим и указательным пальцами друг об дружку, изображая клюв птицы.

   Мальчик разулыбался, загукал.

   Солнце всходило все выше, и становилось все жарче. Старая женщина, осторожно придерживая одной рукой мальца, другой медленно стащила с себя теплую накидку. Высоко в небе летал одинокий орел. Старые глаза слезились, слепли от чистой бесконечной синевы.

   Мальчик лежал у нее на коленях, и она старыми, полуслепыми глазами любовно рассматривала его.

   Раскосый, скуластый, а волосы белые, и глазки синие.

   Колокол ударил на монастырской башне один раз.

   Долго висел тяжкий медный, длинный звук в чистом, умытом солнцем мире.

   После молчания звонарь ударил еще, подождал; потом еще и еще.

   Бил колокол в горах, высоко, в старом монастыре, мотались по ветру цветные флажки, растянутые на рыболовной леске над разрушенной ветхой стеной, над пропастью под горой.

   Старая тибетка обводила узкими глазами сахарные снежные вершины далеких и счастливых гор.

   Счастливы горы: они молчат, и им поклоняются, как богам.

   Молчат века, стоят, а мы все уходим.

   И мы все - уйдем, подумала старуха и весело улыбнулась, и сверкнули в свете утра розовые беззубые десны.

   За спиной старой женщины послышался шорох шагов. В шлепанцах, шаркая обувью по камням, подошел обритый налысо монах. Присел на корточки рядом с тибеткой, провел ладонью по лысине, вытирая мелкие капли пота.

   - Небо такое жаркое, - тихо и весело сказал, - жарче солнца.

   - Да, жарче солнца, - подтвердила старуха и улыбнулась монаху.

   Помолчали. Солнце взбегало в зенит все быстрее, катилось золотым колесом калачакры. Младенец на коленях у старухи жмурился, защищал глаза от стреляющих в зрачки лучей. Захныкал. Тибетка ловко и быстро перевернула мальчика на живот. Он опустил ручонки, пытался достать кончиками пальцев близкую и далекую землю.

   Монах и старуха скользили равнодушными, спокойными глазами по далеким снежным горам. Колокол бил и бил, не переставая. Яркие желтые, синие, алые, оранжевые флажки на леске метались под ветром, вспыхивали, дрожали живыми огнями.

   Монах терпеливо, вдумчиво поглядел на женщину и сказал, разделяя слова:

   - Слышишь колокол? Грядущий век будет страшный век: будет конец мира.

   Старая тибетка минуту обдумывала, что на это ответить.

   Потом улыбнулась, и опять обнажились беззубые, младенческие десны.

   Она ничего не сказала.

   Раскутала платье, расстегнув костяную пуговицу на груди, и дала ребенку, чтобы он поигрался и позабавился, высохшую, коричневую грудь цвета камня и земли.

   [дети ангел и солдаты]

   Дети стояли вокруг трех странных людей.

   Дети сбивались в кучу, и разбредались, и шли хороводом вокруг трех; глядели на них во все глаза. Самые маленькие от изумленья пальцы сосали, засовывали в рот, и широко раскрытые глаза наполнялись тихим светом. Кто постарше, хмурился, пытаясь догадаться, что происходит.

   Дети шли-шли хороводом и останавливались, и крепко вцеплялись в руки друг друга. Громко вздыхали. Беззвучно шептали. Что? Сами не понимали. Смотрели, смотрели.

   Из всех чувств остались только глаза, и даже речь исчезла, и уже ничего не значила.

   А трое, вокруг кого дети ходили, как привязанные, молчали, не говорили ничего.

   И не двигались. Застыли.

   Женщина сидела прямо, чуть выгнув спину. Белое холщовое платье струилось до полу. Длинные рукава, тяжелые складки. Перед ней на коленях стояли двое.

   Два солдата.

   Один каску держал в руках. Шею вытянул. Так слезно, пронзительно на женщину глядел - светлые глаза кипятком закипали.

   Другой каску не снял. А голову склонил и на колени женщине опустил. Щекой к теплому колену прижался. Лицо в сторону повернуто. Глаза закрыты. По грязной, в мазуте и порохе, щеке текут прозрачные, драгоценные капли.

   Из-под каски - белая, сивая прядь.

   И тот, гололобый, тоже беленький, русый.

   Голову чуть повернул. Мальчик какой! Чуть постарше детей, хороводом ходящих.

   Женщина медленно подняла руки. Подняла обе руки над головами солдат.

   И тот, без каски, тихо положил железную бесполезную, исцарапанную пулями миску на землю, у стоп бессловесно сидящей, и положил ей голову на другое колено.

   И тот, что в каске, каску снял и тоже пустым котелком на землю положил.

   Так стояли на коленях, головы на колени молчащей опустив.