[марыся и приемная дочь перед картиной лео]
В Метрополитен-музеуме стояла всегдашняя прозрачная, благоговейная тишина.
Картины мерцали, наклонялись, вспыхивали, гасли, улыбались и плакали; фигуры и деревья на них шевелились, исчезали и возникали опять. Статная седая женщина в длинном светлом платье, держа за руку тоненькую желтокожую косоглазую девочку с тугими толстыми черными косками, шла меж картин, плыла серебряной лодкой. Воины сражались, возлюбленные обнимались, корабли тонули, пушки стреляли. Печальные люди пчелами на летке толклись перед красным гробом, а вокруг горели свечи, как желтые, золотые глаза зверей в черной чаще. Девочка вертела головой туда-сюда. Ей все было интересно. Но седая женщина все крепче сжимала ее руку, все убыстряла шаг. Девочка семенила за ней, не поспевала.
Наконец они вошли в маленький сумрачный зал. Три крошечных софита освещали сверху небольшой вертикальный холст. Женщина держала на руках мальчика. Белые волосы женщины, белые лохмы парнишки. Одного цвета, цвета раннего осеннего льда, пронзительно-светлые, прозрачные, почти белые глаза. Смуглая девочка вцепилась в руку той, кто привела ее сюда, жадно глядела на белых людей. Мазки щедрого, солнечно-золотого масла текли и сплетались, загорались снежные струи молока, снегом сыпалась драгоценная мука времени. Картина пахла домашним пирогом и сладким домашним вином; пахла молоком на детских губах; пахла веткой жасмина, лезущей в открытое в закат окно.
"ЛЕО НИКОЛЕТТИ. ПОРТРЕТ МАТЕРИ С РЕБЕНКОМ", - беззвучно, старательно прочитала девочка на табличке под полотном.
- Мама, кто это? - громко и звонко, на весь зал, спросила она.
Седая не ответила. В свете софитов отблескивали старым серебром косы, корзиночкой уложенные на затылке. Еще пять минут стояла седая перед портретом. Потом осторожно присела на корточки рядом с девочкой.
Выпустить руку приемной дочери. Погладить ее по смоляной голове жесткой горячей ладонью. Скажи ей, приемная мать. То, что ты скажешь сейчас, она запомнит навсегда.
- Это моя мать. Твоя бабушка. И мой брат. Здесь он еще маленький.
Девочка потеребила смуглыми пальцами черную коску, засунула палец в рот. Потом опустила руки по швам, как в строю. Внимательно глядела на нарисованную женщину, глаза в глаза.
- Моя бабушка? И мой...
- Дядя. Твой дядя.
- А где они сейчас?
Седая помедлила с ответом. Неслышно вздохнула.
- На небесах.
Девочка подняла к матери личико цвета темного меда.
- Почему у нас с тобой все уже на небесах? А мы еще на земле?
- Когда-нибудь мы тоже улетим. Но ведь тебе нравится на земле?
- Да.
- Вот и будем здесь жить.
Седая тонко, медленно улыбнулась. Девочка доверчиво взяла ее за руку.
Постояла немного. Шагнула к портрету. Погладила смуглой ладошкой голую пятку белобрысого мальчишки.
[лизочка и миша]
Инвалидное кресло с тихим шуршаньем катилось к воде, круглые огромные колеса вминались в сырой темный песок. Океан дышал размеренно и влажно, нанося на берег запахи рыбы и йода, далеких цветов и высохших крабов. Старик в кресле, не моргая, вглядывался в серо-синюю, клубящуюся тучами и туманом, тревожную даль. Здесь стояла, как в бутыли, прозрачная и сладкая тишина, а вдали, у горизонта, грохотала буря и сверкали розовые и зеленые зарницы. Женщина за спиной старика толкала спинку кресла, помогая катить его вперед. Все вперед и вперед. Пока живы.
Наконец кресло остановилось у самой воды. Прибой накрыл резину колес, и старик засмеялся. Его искусственные зубы блеснули в закатном свете. Женщина опустила руки, и кружева рукавов сползли к запястьям. Она наклонилась и коснулась щекой морщинистой щеки супруга.
- Так ты хотел?
- Да, так. Спасибо, родная. Я люблю прибой. Его шум меня утешает.
- Хорошо. Сиди, дыши. Я сейчас принесу тебе ракушки, и ты будешь ими любоваться.
Женщина медленно пошла вдоль кромки сырого песка. Сняла с себя соломенную шляпу. Для океанского вечера она была одета слишком легко - прозрачная кружевная кофточка, марлевая юбка до колен. Морщины на ее лице были искусно замазаны тональным кремом, а ноги выдавали возраст: все во взбухших варикозных венах, в лиловых и синих вздутиях и пятнах. Она шла с трудом, едва переставляя ноги в разношенных балетках; сделает шаг - отдохнет, другой - постоит. Но делала вид, что просто так она любуется океанской гладью, золотом и кровью заката. Особенно яркая зарница вспыхнула в лохмотьях далеких туч, и женщина зажмурилась.
И стояла на ветру, не открывая глаз.
Старик тихо позвал:
- Лизочка!
Она обернулась.
- Да, Миша! Иду!
С трудом наклонилась. Подняла с песка маленькую витую рапану. Раковина была пуста. Когда-то в ней жил моллюск. Он умер давно, и его дом блестел изнутри алыми, гладкими пустыми стенами. Женщина поднесла рапану к уху. Океан шумел, или красная костяная пустота? Женщина улыбнулась и поцеловала ракушку. Она была мокрая, соленая и теплая, не успела остыть на песке после жаркого, истомного дня.
Она, увязая в песке, подковыляла к старику, положила ему на колени раковину. Старик поймал ее негнущимися пальцами.
- Тебе не холодно?
- Нет, милый.
- Я хочу послушать океан.
- Мы будем здесь сколько хочешь.
Старик откинул назад голову. Его седину раздувал ночной бриз. Звезды высыпали над его головой, их становилось все больше и больше. Он, подняв ветхое лицо, глядел на звезды и снова беззвучно смеялся. А женщина стояла навытяжку, как солдат, за его спиной и плакала. Она плакала оттого, что жизнь оказалась такая маленькая, не успели пожить всласть, как надо умирать. Нет, она не боится уходить; они с Мишей уже написали завещание, у них пятеро детей, пятнадцать внуков и три правнука, целый клан. Да, всех детей жалко. Но так надо. Это закон. Тело - рапана. Они выйдут из тесных ракушек и станут солью, ветром, океаном. Разве это не счастье?
Женщина оглянулась. За спиной стариков белел большой дом с большими окнами, и на стеклах, как на широких холстах, прозрачно и нежно отражался и передвигался любимый мир. Не бойся смерти, Лиза. Ты просто станешь стеклом, прозрачным облаком, тонким пластом соленой воды перед чьими-то живыми глазами. И ты отразишь незнакомый мир. Это надо понять, осознать. Только бы не разразилась война. Знать бы будущее! Заглянуть бы туда!
Она вцепилась в спинку инвалидного кресла. Бриз гладил ее руку с пятизначным лагерным номером: 78 929, 78 929. Бриз целовал запястье ее старого мужа с навечной печатью: 35 227, 35 227.
[елена дьяк-померанская - ажыкмаа хертек]
Дорогая тетя Ажыкмаа!
От вас нет писем уже полгода. Я много раз пробовала позвонить вам по телефону, но, наверное, я неправильно набираю цифры - у меня не соединяет. Вот опять шлю вам письмо, думаю, а вдруг вы куда уехали или вас кто взял к себе жить.
Или вы серьезно заболели и лежите в больнице. Но потом выйдете, найдете мое письмо и все равно ответите.
Пишу наши новости. Они у нас хорошие. Мы с мужем взяли из детского дома девочку сироту. Она очень худенькая, маленькая совсем, черненькая, как Ника! Ей нет еще двух лет. Она плохо говорит, но ест уже сама, с ложки, очень ловко. У нее кривые ножки, врач сказала, это рахит, но, если кормить хорошо и правильно, то это пройдет, и ножки выровняются.
Мы с мужем так счастливы! Теперь у нас есть ребенок, наш ребенок! Как жаль, что мы так долго ждали и не сделали этого раньше! Столько сейчас сирот! Надо было раньше взять нам доченьку, а мы все думали, время вели. Раньше у нас побольше у самих сил было. Но ничего, вырастим. У меня будто вторая молодость открылась. Я мужу так и сказала: все, теперь копи на корову! Молочко нам теперь нужно свежее, каждый день!
Мы назвали ее угадайте как? Конечно, Ника! И она уже отзывается на свое имя. Голову поворачивает, когда зовешь! Она у нас уже научилась говорить три слова: мама, папа и Ника. Лепечет: "Ника", - и тычет себя пальцем в грудь. Она все, все понимает, что ей говоришь!