Есть музыка смерти, как музыка жизни.
Люди за всю войну наслушались ее; чуть не оглохли.
А счастье быть глухим, слепым, хромым, немым - и все же - жить.
За столом - обвинители. В зале - обвиняемые.
Глаза людей глядят на них.
На тех, кто давал им смерть на завтрак, обед и ужин.
Кто впускал смерть в ящик радио, и она пробивала череп навылет.
Доказательства все предъявлены. Смерти выкрикнуты в лицо. Прокручены серыми, грязными, исцарапанными кинолентами. Брошены на столы судей сотнями тысяч обручальных колец, снятых с рук убитых евреев, миллионами вырванных изо ртов у поляков и французов золотых зубов, тоннами срезанных на парики женских волос - смешливые итальянки, суровые чешки, скуластые немки, румяные русские девки, где ваши косы?
Где жизни ваши, дети?
Полный враждебно молчащего народа зал уже видел этот серо-бело-черный кадр: лежит на земле мальчик, разбросал руки. Вместо ног у мальчика - кости, вместо рук - тонкие ветки. На ксилофоне ребер играет ветер. Только голова большая и круглая, и глаза глядят в светлое небо, и глаза моргают. Живой. Смотрит. Видит.
Мальчик видит в лицо свою смерть. И он не боится ее.
Так чего же боятся все эти люди, жирные и тощие, в цивильных пиджаках, в тюремных балахонах, в мундирах с отодранными погонами, в ряд сидящие перед прокурором и судьями на длинной, как жизнь, деревянной скамье?
Правильно, они боятся смерти.
Они, как дети, боятся ее.
Ребенок знает: умирает кошка, птичка, рыбка, и я тоже умру, шепчет он себе, весь дрожа от этого маленького и огромного открытия.
Читают приговор. Зал притих.
- Герман Геринг! Виновен. Приговаривается к смертной казни через повешение!
Глаза вспыхивают изнутри бешеным, неверящим светом. "Нет! - кричат глаза. - Я невиновен! Я ничего не знал о массовых убийствах! Я не подписывал приказа об окончательном истреблении евреев в Германии! Я не..."
- Иоахим фон Риббентроп! Виновен по статье... и еще по статье... и еще... Приговаривается к смертной казни через...
Глаза зажмурены. Если не видеть ничего, то можно ничего и не услышать. Руки зажимают уши. Нет. Зря. Слышно все, и даже легкий шум зала - люди говорят, говорят о них, обреченных. Риббентроп отнимает ладони от ушей. Открывает глаза. Глаза ушли глубоко под лоб, как у больного, у полоумного. Сумасшедшим взглядом обводит человек людей, что так ждут его смерти. Зачем ты - убивал? Зачем - ты убивал? Все аукнулось тебе. Закон войны. Победителей не судят - судят победители.
- Вильгельм Кейтель! Виновен по статье... Приговаривается к смертной казни!
Глаза стреляют вправо, влево. Глаза расстреливают публику. О да, это публика, и она пришла в театр, поглазеть на последних актеров. Германия, правда, мы хорошо играли и пели? Германия, мы дети твои. Европа! Не покинь нас! Мы и твои дети тоже! Ты разве не видишь, мы дети! Пожалей нас! Мы такие маленькие! Мы... так хотим... жить...
- Альфред Йодль! Виновен! Приговаривается...
Глаза летят вперед. Опережают слова приговора. Зачеркивают их. Уничтожают. Убивают.
Убить можно глазами, знаете ли вы это, люди?!
Не знают. Молчат. Переглядываются. Глядят на Йодля, а Йодль уже мертв.
Глаза, оглянитесь назад. Что видите? Штабеля трупов?
Песчаный, травяной, каменный ковер Европы, устланный дровами мертвых тел?
Глаза вскидываются, судорожно ощупывают зал. В зале - русские. И за страшными столами, устланными чистыми скатертями, где графины с водой, чтобы сухую прокурорскую глотку промочить, бумаги, ручки и чернильницы, - тоже русские; они одни из главных обвинителей. Их страна, говорят, больше всего пострадала в войне. Чепуха. Больше всего немцы убили евреев. Потому что евреи - это мусор мира. Эта нация не должна жить. Убиваем же мы клопов и комаров. Каждого еврея... старика, ребенка... плод в брюхе у матери...
Глаза наталкиваются на глаза в зале.
На Йодля смотрит, глаза в глаза ему, девушка с прической "волна".
Беретик сполз на кудрявый затылок. Нежные, иссиня-черные локоны свисают на щеку.
Горбатый нос. Глаза навыкате, черные озера. Родинка на подбородке, слева от ярко, ало накрашенных губ.
К берету пришпилена крупносетчатая вуаль. Вуаль поднята. Глаза на виду. Густые, черными щетками, ресницы. Тень от ресниц на щеках цвета спелого абрикоса. Красотка.
Еврейка, как пить дать.
И как выжила?
Мы же вас всех... всех...
Господи, если бы мы не...
- Рудольф Хесс! Виновен по статьям... невиновен...
Глаза расширяются. Глаза, а не уши, не пальцы, не ладони, видят въявь, слышат до неслышного звона и хруста, ощупывают нежно и судорожно возможную, сужденную, ускользающую жизнь.
Кем угодно! Как угодно! Где угодно! В клозете! Убирать дерьмо! Кормить псов в питомнике! Кастрировать котов! В публичном доме - подстилкой, проститутом! Жиголо у знатной дамы! Да в камере... в тюрьме... за решеткой... да, решетку тебе обеспечат, ее-то тебе и приготовят, радуйся, молись...
- К пожизненному заключению!
Глаза горят. Торжествуют. Глаза кричат: я жив! Я жив! Я буду жить!
Красивая молодая еврейка в зале нервно прикусывает палец, зубами стаскивает с руки ажурную черную перчатку. Она не отрывает глаз от глаз Йодля. Она тяжело и быстро дышит, и глаза мужчины видят, как высоко поднимается грудь девушки под тонким шерстяным черным платьем. К плечу приколота тряпичная роза. Глаза мужчины ощупывают и целуют цветок, потом осторожно гладят женские губы.
Твоя последняя женщина. Она еврейка.
Девушка неотрывно, пронзительно глядит на преступника.
Если бы ты командовал расстрелом под Киевом - ты бы ее убил?
Если бы ты командовал расстрелом под Варшавой - ты бы ее убил?
Это не она глядит на тебя. Не ее глаза.
Это глаза всех евреев, убитых толстой, румяной, боевой, широкоплечей, веселой Великой Германией.
Никогда, шлюха Германия, евреям не отработаешь. Никогда. Ни в одном борделе. Ни в одной услужливой постели.
Йодль медленно встал с места. Головы обернулись к нему. Глаза всех его одного расстреливали. Прошивали трассирующими пулями. Взрывали десятками снарядов. Его внутренности превратились в кровавое крошево. Он вытянул шею, как гусь, и всем телом подался к этой еврейской девчонке, приклеившейся к нему умалишенными яркими глазами. Только руки не протянул, а хотел.
Вместо рук протянулись глаза.
- Прости меня, - вырвался из горла тихий хрип.
Он возвысил голос. Он, ребенок, у матери своей, у жизни, просил прощенья.
- Прости меня!
Еврейка услышала. Ее щеки заалели, как ее роза. Она подняла руки и дрожащими пальцами опустила с берета на лоб, натянула на глаза слепую черную вуаль.
Теперь он не видел ее глаз. Ни зрачков, ни белков. Ни бровей, ни ресниц. Такие красивые густые ресницы. Целовать бы эти глаза в постели. В постели.
Он все-таки протянул руки. Смог.
Он думал: сейчас обвинитель с трибуны шагнет к нему и больно, наотмашь, ударит его, глупого жестокого нашкодившего мальчишку, по вытянутым глупо рукам.
Рядом, закрыв лицо ладонями, сотрясался в рыданиях комендант Освенцима Рудольф Хесс.
Он плакал от радости.
[последние минуты гитлера]
Какая дивная весна. И все цветет. Вы запомните меня, да? Милая моя Траудль Юнге, нежная розочка? Привет Мюнхену передай, я так любил этот город. Я там когда-то дал первую клятву Германии: служить ей до последнего вздоха. Камердинер Хайнц, и ты помни меня. Я так любил тебя! Ах, я сентиментален. Как всякий немец, впрочем. Линге, и ты меня не забудь. Что слезы в глазах блестят? Плохие у тебя глаза, плохие. Нельзя так падать духом. Мы все герои, и ты тоже герой. Герой умирает пламенным, не рыдающим. Эрих Кемпке, спасибо тебе, ты был мне прекрасным шофером. Ни одного нарушения. Я ехал с тобою в машине как у Бога в ладони. Ты даже голубя не переехал, даже кота, не то что человека. Ты ас, виртуоз. Всяк в своем деле должен быть виртуоз. Пилот Ганс Баур, благодарю! И с тобой в самолете я радовался жизни. Ты никогда бы не смог ошибиться, знаю. А я вот ошибся. А может, не ошибся! В истории нет сослагательного наклонения. Доктор Хельмут Кунц, доктор Штумпфеггер, спасибо, спасибо! Дайте пожму ваши чудесные руки. Они столько жизней спасли. Столько драгоценных для Германии жизней. Жаль, я уже не смогу вас приставить к награде. Поглядите на меня, фрау Геббельс. Какие у вас глаза! Какие глаза! Как я любил их. Герр Геббельс, я правда любил их, эти германские, синие, заоблачные, поднебесные глаза. Глаза Валгаллы. Глаза надмирного счастья. Я сверхчеловек? Нет, я обычный человек. Я и прав и виноват. Вы все, дорогие, простите меня. Ева, что стоишь, мнешь платочек? У тебя руки красивые, а личиком ты не вышла. Фрау Геббельс - вот образ Великой Германии. Магда, почему не плачешь? Я хотел бы, чтобы ты, одна ты плакала надо мной. А фрау Гитлер уже некогда плакать. Нам с ней некогда стонать, хныкать и сетовать. Да мы этого никогда не умели. Мы умели только смеяться и сражаться, глядя вперед и вдаль. Нас уже ждет вечность.