— Ах ты, дрянь! — взорвался Пашкевич. — Не зря Аксючиц сказал, что ты в этом замешана! Так ты мне еще и угрожать осмеливаешься?!

— Не угрожаю — предупреждаю. — Лидия Николаевна опустилась в кресло, сложила на коленях руки. — Я уже нахлебалась лагерной баланды от пуза, мне ничего не страшно. А вот ты поваляешься возле параши, покормишь вшей — враз поумнеешь. И не вздумай поручить Виктору или еще какому-нибудь отморозку замочить меня, у меня все наши делишки на дискете записаны, и дискетка у надежных людей спрятана. Если с моей головы хоть волос упадет, тебе крышка. Ты меня любить должен, пылинки с меня сдувать, а не всякие дурацкие ревизии назначать. Хватает у меня проверяльщиков и без Аксючица. Усек?

Пашкевич закрыл глаза. Откуда-то из небытия выплыла набитая потными от духоты людьми, как бочка селедкой, камера следственного изолятора, в которой он дожидался суда, и тошнотворная вонь параши,. и чугунная жесткость трехъярусных нар, и отвратительный вкус баланды из квашеной капусты, и белые жирные вши, которых его сосед с треском давил ногтями, и чувство отчаяния — все кончилось! Хорошо, что эта гадина ничего не знает о его прошлом. Ему-то казалось, что оно навсегда ушло из его жизни, как дурной сон, но, оказывается, ничто не уходит бесследно, все таится в каких-то неведомых уголках души, чтобы однажды воскреснуть и крутым кипятком плеснуть в лицо.

Пашкевич почувствовал, что его так и подмывает вскочить и ударить Тихоню. Но усилием воли он заставил себя остаться в кресле. В погоне за деньгами он сам дал этой сволочи неограниченную власть, и она была бы последней дурой, если бы не воспользовалась ею в собственных интересах. Но ведь он никогда не считал Тихоню дурой. Ясно, она готова на все, лишь бы прикрыть своего дружка: долг платежом красен. Нужно отступить. С Тихоней и ее дискетой в ближайшее время придется что-то сделать, нельзя жить на минном поле, но что и как — следует обдумать спокойно и тщательно, любой поспешный, неверный шаг может обернуться бедой. Судя по всему, эта падаль действительно ни перед чем не остановится.

Скрепя сердце, Пашкевич попытался все обратить в шутку.

— Чего ты развоевалась, как пьяная баба на базаре! Ну, случилось и случилось, могла объяснить все по-человечески, без угроз и оскорблений. — Он встал из-за стола, с трудом пересиливая отвращение, взял ее за руку. — Не надо, Лида. Я не сахар, но и ты не мед. Да, ты работала на меня, но и о себе, уверен, не забывала. Между нами только одна разница: ты мои счета знаешь, а я твои нет. Но что они есть и осело на них немало — не сомневаюсь. Начнут копаться в моих, доберутся и до твоих. Ладно, давай не будем становиться друг другу на горло. Мы с тобой в одной лодке, не надо ее раскачивать, тонуть никому не хочется, ни мне, ни тебе.

— Вы правы, Андрей Иванович, — Лидия Николаевна наклонила голову, чтобы не смотреть ему в глаза. — Не беспокойтесь, больше такое не повторится. С вашего разрешения я вернусь туда и все улажу.

Когда за Тихоней закрылась дверь, Пашкевич яростно ударил кулаком по столу и злобно выматерился. «Сука, — давясь слюной, шептал он, — паршивая грязная сука... Ты у меня еще попляшешь...»

Глава 24.

В подвале было парно и душно, как в бане. Вытяжки не работали, дверь не откроешь — холодный морозный воздух погубит то, что пощадила вода. Сантехники заменяли неисправную батарею. Женщины тряпками собирали с пола воду в ведра. Вскоре привезли и включили вентиляторы, стало легче. В проходах между стеллажами настелили доски. На них укладывали уцелевшие пачки книг из верхних рядов; книги намокшие, разбухшие, с отслоившимся, сморщенным целлофаном на обложках раскладывали на просушку. Весь этот разор людей, работавших на складе, не волновал — ни доходы, ни убытки издательства на зарплате сотрудников уже давно никак не сказывались. А чужое — не свое.

От сырого затхлого воздуха Григория замутило. Он зашел в подсобку, жадно попил ледяной воды. До конца дня он перебирал со всеми намокшие книги. Устал, как собака, по дороге домой задремал в автобусе. Чуть не проспал свою остановку.

Дома стоял дым коромыслом. Отмечали день рождения Аленкиного жениха, капитана-ракетчика Саши Новосельцева — Григорий умудрился начисто забыть об этом событии, хорошо хоть, заранее подарок купил. Саша привел двух своих друзей-военных, Аленка пригласила институтских подружек. Было весело и шумно.

Григорий для приличия посидел с часок за столом и ушел к себе работать. Татьяна, как это все чаще случалось с ней в последнее время, быстро упилась; сквозь закрытую дверь Григорий слышал ее резкий пронзительный голос, неестественно громкий смех. Молодежь пела, танцевала под магнитофон, к одиннадцати все разошлись.

Аленка пошла провожать гостей. Татьяна подергала ручку его двери, которую он предусмотрительно закрыл на ключ.

— Открой!

— Ступай спать, — попросил Григорий. — У меня очень много работы и нет никакого желания выяснять наши отношения.

— А у меня есть! — крикнула она и забарабанила в дверь. — Сейчас же открой, иначе я выбью твою проклятую дверь!

Он не ответил.

Минут двадцать она бесновалась за замкнутой дверью, потом стало тихо. Почему-то остро запахло бензином. Григорий оторвал голову от рукописи и увидел, как из-под двери по полу растекается темная лужица. Через мгновение она вспыхнула белым пламенем.

— Теперь ты откроешь, сволочь, или сгоришь заживо в своей конуре! — с ликованием крикнула Татьяна.

Он схватил одеяло и, обжигая руки, сбил огонь. Высадил обгоревшую дверь. Татьяна швырнула в него пустую бутылку из-под бензина. Григорий увернулся. Зазвенело разбитое стекло — бутылка угодила в книжную полку. Татьяна истерически смеялась, глаза у нее были пустые, как у Зямы, когда ему всюду мерещились крысы.

«Допилась до белой горячки, дура!» — подумал он, схватил жену на руки, затащил в комнату и бросил на тахту. Навалился на нее всем телом, зажал рукой рот, чтобы соседи не сбежались на ее вопли, дождался, пока она перестала трепыхаться и уснула. Вытер кровь с расцарапанного ее ногтями лица. Царапины были глубокие, то-то бабы в издательстве почешут языки. Смазал волдыри от ожога на руках постным маслом. Скомкал обгоревшее одеяло, собрал осколки стекла от книжной полки, выбросил в мусоропровод.

Вернулась Аленка. С ужасом посмотрела на обгоревшую разбитую дверь, на черные пятна на полу, на его окровавленное лицо. Закашлялась от запаха еще не выветрившейся гари. Татьяна, как пьяный мужик, храпела на тахте, укрытая простыней.

— Господи, — сказала Аленка, заломив тонкие руки, — какое счастье, что скоро я от вас уйду! Хоть на край света, только бы вас не видеть.

Григорий угрюмо молчал. Он любил дочь и многое вытерпел из-за нее. Для чего? Чтобы услышать эти полные ненависти и презрения слова?

Она была красива, его девочка, от него она унаследовала смуглую кожу, жгучие черные глаза, пышные, цвета вороньего крыла, кудри, и невероятные для девчонки трудолюбие и усидчивость, от матери — стройную фигуру, высокую грудь и осиную талию; растолстела Татьяна после сорока, раньше была тоненькой, как хворостинка. Дочь никогда не вмешивалась в их скандалы, тут же молча уходила к себе, но Григорий видел, как тяжело ей все это дается. Чем старше она становилась, тем раздражительнее и нетерпимее, равнодушнее и холоднее. Но он даже не предполагал, как опротивел ей родительский дом, опостылела родительская любовь.

— Как ты живешь с этой стервой? — сказала Аленка.— Ты — умный интеллигентный человек, а она вздорная базарная баба. Как ты прожил с ней целую жизнь, папа? Ведь она не уважает тебя и не любит. Она спивается, неужели ты этого не видишь?

— Между прочим, эта стерва — твоя мать, — ответил он, прижимая к щеке окровавленный платок. — Она несчастная женщина, у нее в семье пили все: и дед, и бабка, и отец с матерью. Боюсь, что это наследственное. Конечно, с этим надо что-то делать, но что? В больницу она не пойдет, сама уже остановиться не сможет. А почему я с ней живу? Я сам себе задавал этот вопрос тысячу раз, но у меня нет однозначного ответа. Наверное, люблю. И она меня любит. Правда, от ее любви меня частенько поташнивает, но... И еще потому, наверное, что не хотел, чтобы ты росла сиротой, ты же знаешь — я люблю тебя.