Изменить стиль страницы

— Видишь? Распутная ведьма! Занималась бы лучше своими подлыми делишками и не лезла в чужие дела.

Это говорил, конечно, Хуан.

— Как? Неправда, что у тебя украли платок, подарок к первому причастию?.. Тогда где же он? Ведь сегодня утром я пересмотрела весь твой чемодан — там ничего нет.

— Я его подарила, — сказала я, и сердце у меня замерло. — Я его подарила одному человеку.

Тетя Ангустиас так, стремительно бросилась ко мне, что я машинально зажмурилась, со страхом ожидая пощечины. Она дышала мне прямо в лицо, и это было противно.

— Сейчас же говори, кому ты его отдала! Своему парню? Поклонника завела?

Я мотнула головой.

— Тогда это неправда. Врешь, лишь бы защитить Глорию. Тебе, конечно, ничего не стоит поставить меня в дурацкое положение только ради того, чтобы выгородить эту потаскуху…

Обычно тетя Ангустиас выражалась весьма сдержанно. В этот раз она, видно, заразилась от других. Все произошло мгновенно. Хуан размахнулся и влепил ей такую пощечину, что она зашаталась и упала.

Я тотчас же наклонилась над ней и хотела помочь подняться.

Рыдая, она оттолкнула меня. Ничего забавного в этом спектакле для меня уже не было.

— Слушай ты, ведьма! — крикнул Хуан. — Я этого раньше не говорил, потому что я в сто раз лучше и тебя, и всего здешнего проклятого племени, а теперь мне плевать, пусть все узнают, что не зря жена твоего начальника звонила тебе и всячески тебя поносила! И сегодня ночью ты ни к заутрене, ни к какой другой службе не ходила, потому что…

Я, верно, никогда не забуду Ангустиас в эту минуту. Она казалась пьяной: седые лохмы растрепались, вылезшие из орбит глаза пугали меня, двумя пальцами она пыталась утереть кровавую нитку, тянувшуюся из угла рта…

— Мерзавец! Мерзавец! Псих! — закричала она, закрыла лицо руками и, кинувшись в свою комнату, заперлась там.

Мы услышали, как под ней скрипнула кровать, потом — как она заплакала.

Изумительный покой окутал столовую. Я посмотрела на Глорию: она улыбнулась мне. Не зная, как поступить, я робко постучалась в дверь к Ангустиас и почувствовала облегчение, когда она не ответила.

Хуан ушел в студию, позвал Глорию. Мне было слышно, как они принялись ссориться; рокот голосов долетал приглушенно, будто удалялась гроза.

Я подошла к балкону и прижалась лбом к стеклу.

Там, на улице, рождественский день был словно огромная нарядная кондитерская, полная всяких заманчивых вещей.

Ко мне подошла бабушка, ее узкая рука, всегда синеватая от холода, слегка погладила мою руку.

— Озорница, — сказала бабушка. — Озорница… Подарила мой платок…

Я посмотрела на нее и увидела, что она огорчена, глаза как у обиженного ребенка.

— Тебе не нравился мой платок? Это моей матери платок, но мне хотелось, чтобы он перешел к тебе…

Не зная, что ответить, я взяла ее руку, перевернула и поцеловала морщинистую мягкую ладонь. Отчаяние веревкой сдавило мне горло. Я подумала, что за всякую радость в своей жизни я должна расплачиваться чем-нибудь неприятным и тягостным.

Быть может, таков вообще закон судьбы…

Антония пришла накрывать на стол. Посреди она водрузила, словно вазу с цветами, блюдо с халвой. Тетя Ангустиас не захотела выйти к обеду.

Бабушка, Глория, Хуан, Роман и я — мы сидели за этой необычной праздничной трапезой вокруг большого стола, покрытого обтрепавшейся по краям клетчатой скатертью.

Хуан с довольным видом потирал руки.

— Возрадуемся! — сказал он и откупорил бутылку.

По случаю рождества Хуан пребывал в хорошем настроении. Глория брала куски халвы и ела их вместо хлеба со всеми кушаньями подряд, начиная с супа. Бабушка счастливо смеялась, от выпитого вина голова у нее слегка тряслась.

— Хороший кролик лучше индюка и цыпленка, — сказал Хуан.

Только Роман, казалось, как всегда, был где-то далеко. Он тоже брал куски халвы и кормил ими собаку.

Так мы и сидели, как спокойная счастливая семья, которая мирится со своей откровенной бедностью и ничего другого и не желает.

Ни к селу ни к городу пробили часы, которые всегда отставали, и попугай, очень довольный, распушил на солнце перья.

И вдруг все это показалось мне снова таким комичным, нелепым, смехотворным, что, не в силах сдержаться, я засмеялась совсем некстати среди общего молчания и поперхнулась. Меня стали хлопать по спине, а я сидела красная, кашляла так, что слезы катились градом, и все смеялась, смеялась; а потом зарыдала, измученная, подавленная, опустошенная.

Вечером тетя Ангустиас велела мне прийти к ней. Она лежала в постели и прикладывала ко лбу платок, смоченный в воде с уксусом. Она уже успокоилась, но казалась больной.

— Подойди поближе, девочка, подойди поближе, — сказала она. — Я должна кое-что тебе объяснить… Мне бы хотелось, чтобы ты знала, что твоя тетя не способна совершить скверный, низкий поступок.

— Я знаю. Никогда в этом и не сомневалась.

— Спасибо, девочка. Так ты не веришь наветам Хуана?

— А! Ты про заутреню? — Я едва сдержала улыбку. — Нет, не верю. Почему тебе было не пойти к заутрене? Впрочем, мне все это совершенно безразлично.

Она беспокойно дернулась.

— Мне очень трудно объяснить тебе, но…

Ее голос налился влагой, как набухают весной тучи. Вынести новую сцену я была не в силах и коснулась кончиками пальцев ее руки.

— Не надо мне объяснений. Я не считаю, тетя, что ты должна давать мне отчет в своих поступках. И если тебе это интересно, то я вот что скажу; пусть мне даже говорят, что ты совершила что-то нехорошее, я в это все равно не поверю.

Она подняла на меня карие глаза из-под мокрого платка, укрывавшего ей лоб, как из-под забрала, и заговорила дрожащим голосом:

— Я, девочка, очень скоро уйду из этого дома. Гораздо скорее, чем кто-либо предполагает. Вот тогда моя правда и воссияет.

Я попыталась представить себе, как я заживу без тети Ангустиас, какие широкие дали откроются передо мной…

А она все не отставала.

— Теперь слушай меня, Андрея, — заговорила она уже другим тоном. — Если ты действительно подарила платок, то ты должна попросить его обратно.

— Почему же? Платок этот мой.

— Потому что я тебе приказываю.

Я подумала о таящихся в этой женщине противоречиях и чуть-чуть улыбнулась.

— Не могу. Да и не стану я делать такой глупости.

В горле у Ангустиас что-то странно захрипело, будто кот замурлыкал от удовольствия. Она приподнялась на постели и сбросила со лба влажный платок.

— Ты осмелишься побожиться, что подарила его?

— Конечно! Я его подарила — ей-богу!

Эта тема уже приводила меня в отчаяние.

— Я подарила его одной своей университетской приятельнице.

— Не совершила ли ты святотатства?

— Слушай, тетя, не кажется ли тебе, что все это выглядит уже совсем нелепо? Я говорю правду. Кто это вбил тебе в голову, что Глория вытащила у меня платок?

— Меня, девочка, уверил в этом твой дядя Роман. — И, снова ослабев, она откинулась на подушку. — Прости ему господь, если он соврал. Он сказал, что видел, как Глория понесла продавать твой платок в антикварную лавку. Вот я и пересмотрела нынче утром твой чемодан.

Я так растерялась, словно влезла руками в какую-то гадость, и не знала, что сказать, что сделать.

Конец рождественского дня я провела у себя в комнате: сгустились сумерки, мебель обретала фантастические очертания. Забравшись с ногами на широкую тахту, я закуталась в покрывало и уткнулась подбородком в колени.

А там, на улице, за стенами нашей квартиры, из магазинов льются, наверное, струи света, сталкиваясь и переплетаясь; идут люди и несут покупки. Горит огнями рождественский вертеп со всеми необходимыми атрибутами — пастухами и овцами. Улицы, пышные букеты, нарядные корзины, конфеты, поздравления и подарки — все смешалось там.

Глория и Хуан взяли ребенка и пошли прогуляться. Должно быть, на улице, в толпе, их лица кажутся еще более бледными, изможденными, безжизненными. Антония тоже ушла, и я услыхала, как, волнуясь, крадется на кухню, словно мышонок, бабушка, разнюхать, что творится в этом запретном мире, в этих владениях страшной женщины. Она притащила стул, ей надо достать до дверцы буфета. Вот она нашла банку с сахаром — я услыхала, как сахар захрустел на бабушкиных вставных зубах.