— Вот вся ихняя правда! — горько сказал он. — А были такие, кто говорил в начале войны, что германец нам свободу присосет. Вот ихняя свобода — грабить все да над людьми измываться!..
— Свободу, свободу, — откликнулась мама. — Дети с голоду пухнут — вот те и свобода!
И правда, как только мы не перемерли с голоду! Каждый день мы ели все меньше и меньше. Какой-то жалостливый немец иногда приносил нам в клеть селедку-другую или хлеба с повидлом. Все это мы тут же съедали и снова мучились от голода. Ходили высохшие, со сморщенными бледными лицами. Одежка на нас болталась. По ночам вопил голодный Казукас, а мама приговаривала:
— Ушки у бедняги болят… Знала бы я, что делать…
ГЕБУРТСТАГ
Целыми днями в избе и во дворе мелькали немцы. Они заполонили всю избу, гумно, хлев, в котором давно не оставалось никакой скотины — все немцы угнали, а то на месте закололи и сожрали. Солдаты провели телефон и по этому телефону говорили из избы с кем-то невидимым. Во дворе чистили и драили оружие, полуголые, а то и совсем нагишом, не считаясь с женщинами, как будто их и не было, солдаты умывались из корыта, купались, плескались у колодца. Тетя Анастазия говорила с возмущением:
— Будто жеребцы, прости господи!
В первые же дни солдаты за гумном на лугу выкопали длинную канаву. В концах канавы скрестили по две жерди, а на них вдоль положили жерди подлинней. Вокруг ямы натыкали березок. Поближе к избе была выкопана вторая яма, поменьше. Ее тоже прикрыли березками. В большую яму то и дело бегали солдаты. Малая предназначалась для генерала. После завтрака, пока он сидел там, рядом стоял немчура с винтовкой, видно охранял генеральский покой. Солдаты в это время притихали, переставали сновать туда-сюда, — казалось, за березками происходит дело исключительной важности и не приведи господи помешать ему…
Раз в неделю во двор въезжала огромная крытая повозка, запряженная двумя крепкими лошадьми. Это приезжали так называемые маркитанты. Они продавали солдатам шоколад, мармелад, плоские бутылки с напитками, орехи, сигареты, печенье. Мы издали глядели на все это, глотая слюнки. Увы, нам очень редко перепадало кое-что: четырехугольное печенье или плиточка шоколада с кусочек сахару величиной.
В один прекрасный день уже с утра во дворе поднялась суматоха. Солдаты о чем-то советовались, спорили, к чему-то готовились. Один из них, родом из Гумбинена, нам объяснил:
— Сегодня наш бефельсхабер[15]
свой гебуртстаг[16]
праздновать хочет. Будет большой фест,[17]
ганц[18]
весело!..
Около полудня приехали маркитанты. Солдаты спустили с повозки большую бочку и вкатили ее в избу. Когда вынимали бочонок поменьше, деревянные обручи бочонка соскользнули, и наземь, в навоз и истоптанную сапогами траву вывалилось масло. Немцы ругались, расхаживая вокруг, потом один из маркитантов в белом переднике черпал эмалированным половником масло и швырял в ведра. Увы, часть масла была до того грязная, что немцы махнули на него рукой.
Наши женщины, увидев, что немцы не запрещают, стали собирать эту грязную тюрю в миски. Немцы смеялись, схватившись за животы, видя, что не только мама и тетя, а и другие женщины, успевшие прибежать из деревни, выскребают жижу.
— Отмоем, и хоть детишкам будет, — говорила Андзюлявичене. — А то ведь, боже ты мой, с голоду пухнут…
Праздник начался в обед. Солдатский хор, остановившись в палисаднике прямо посреди цветов, что садила мама, тянул под окном горницы непонятную немецкую песню, даже окна дрожали. Время от времени солдаты повторяли одно и то же:
Gloria, gloria,
Gloria, victoria![19]
Слова чем-то напоминали «Глорию», которую поют в костеле, но непонятно, кто была эта Виктория.
— Наверно, баба какая-нибудь, — сказал отец, долго слушавший песню. — Не жена ли генерала, часом. В ее честь, видать, и распевают…
Генерал, чисто выбритый, улыбаясь, глядел на солдат из открытого окна горницы. Потом он вышел на крыльцо, держа в руке рюмку с розовым напитком. Рюмка была красивая, с позолоченными краями, на длинной ножке, и генерал пальцами в перстнях держал ее тоже очень красиво. В избе уже откупорили бочку красного вина. Солдаты в белых передниках разносили его в ведрах и разливали солдатам половником в плоские алюминиевые кружки. Генерал говорил речь, а закончив ее, поднял вверх рюмку и, запрокинув, выпил. Солдаты трижды крикнули «Hoch, hooh, hoch!»,[20]
потом заорали «vivat!»[21]
и тоже стали пить вино. Генерал вернулся в горницу. Вскоре приехали верхом еще три начальника — это было видно по тому, как их встретили солдаты. Поручив солдатам своих коней, лоснящихся, сытых, сверкая шпорами и эполетами, прибывшие проследовали к генералу в горницу.
А солдаты все еще топтали цветы в палисаднике и орали:
Gloria, gloria,
Gloria, Victoria!
Между солдатскими ногами я пролез в избу. В нос ударил запах из откупоренной дубовой бочки, которая стояла рядом с лежанкой. В избе тоже было полно солдат. Они пили вино, хохотали, кричали что-то наперебой друг другу, чокались плоскими алюминиевыми кружками. Один солдат взял меня под мышки и поднял, а другой сунул мне ко рту свою кружку, полную вина.
— Na, trink![22]
— крикнул он весело.
Я попробовал и, наверное, поморщился. Солдаты, глядя на меня, покатились со смеху.
— Trink! Trink, du Kleiner![23]
— кричали они, и я снова отхлебнул вина, хоть оно и показалось мне кислым, невкусным.
Солдаты заставили меня выпить больше половины кружки. Когда меня снова опустили на землю и я улепетнул на улицу, мир показался мне странным, вроде в каком-то тумане. Отчего-то стало страшно весело, и я смеялся, бегая по двору, и тоже, как солдаты, во всю глотку вопил:
Gloria, gloria,
Gloria, victoria!
Чем дальше, тем шумнее становилось во дворе. Солдаты пили не только вино. Открыв плоские бутылки, обклеенные красивыми цветными картинками, рассевшись в садике на траве, стоя за гумном и за хлевом, они глотали из этих бутылок, смеялись и еще громче пели. Теперь чаще раздавалось не «Gloria, gloria!», a какие-то другие песенки.
Вдруг за воротами кто-то выстрелил.
— Kosaken![24]
— крикнул солдат, стоявший на часах у ворот. В мгновение ока во дворе и в доме все переменилось! Из избы и других строений один за другим валили немцы, держа в руке винтовки, застегивая пуговицы мундиров, нахлобучивая на голову металлические блестящие шишаки.
Вскоре выяснилось, что тревога напрасная — спьяну выстрелил какой-то немец.
Выйдя на крыльцо избы, генерал выругался и сунул в кобуру уже вытащенный револьвер. Он сердито распек солдат. Потом снова заговорил со своими гостями, которые тоже вышли из горницы во двор. Они все стояли перед избой и курили толстые сигары, а дым поднимался все выше и выше и синими облачками рассеивался в воздухе.
Я же, несмотря на всеобщее смятение, все еще был настроен необыкновенно, весело донельзя. Когда я вбежал в клеть, Кастанция, взглянув на меня, сказала:
— Глядите, ребенок назюзюкался, как немец…
Я бросился бить Кастанцию, она схватила меня за руки. Я вырывался от нее изо всех сил, хотел снова выбежать на улицу. Но тут подскочила тетя Анастазия и, крепко схватив меня за руку, сказала:
— Бесстыдники, ребенка напоили… А теперь полезай на чердак и ложись спать!
Мне страшно не хотелось спать, я стремился во двор, откуда доносились смешанное, нескладное пение и вопли.
— И девочек гони наверх! — сказала тетя Анастазия маме. — Надерутся все, как свиньи, и не приведи господи, чего могут натворить! Помнишь, что было с этой полоумной Бабяцкасовой Мааре…
Они все-таки прогнали меня на чердак. Сам не помню, как я разделся и заснул.
На следующее утро у меня болела голова и страшно хотелось пить.
— Слава богу, проснулся, — услышал я тетин голос. — А то будто пьяница какой вчера… И сраму не имут — этак ребенка напаивать!