И мы оказались настолько близко, что отчетливо увидели синего всадника. Он упал с лошади, его нога запуталась в сверкающем стремени. Голова солдата тащилась по земле. Фуражка упала, и по овсу протянулась красная полоса. Это была кровь, я это понял, лишь увидев, что голова размозжена пулей. Прискакавшие солдаты разговаривали по-русски. Один из них вытащил ногу синего солдата из стремени, и немец шмякнулся наземь.

Его лошадь была сытая, чистая, с седлом из желтой кожи и сверкающими на солнце металлическими пряжками. Один из русских солдат, сидя на своей лошади, вел теперь эту лошадь за поводок. Что-то весело сказав нам и помахав рукой, русские солдаты прямо по овсу поскакали к паграужяйскому большаку. Вскоре они исчезли за пригорком. Где-то, на сей раз подальше, раздалось несколько нечетких винтовочных выстрелов. Затем очень далеко, наверное за Бартнинкай, а то и у озера Виштитис, будто прогремел гром, и дрогнула земля. Трудно было разобрать, гроза это или стреляют из пушек.

Мы боялись подходить к убитому немцу. Оставив скотину, мы Юозасом во все лопатки помчались домой, решив поскорей сообщить новость.

Но люди в деревне уже слышали пальбу. Как только выстрелы замолкли, они двинулись поглядеть, что случилось.

— Застрелили! — вопили мы не своим голосом, увидев прихрамывающего Кастантаса Бабяцкаса.

— Кого застрелили? — спросил он, словно не веря своим ушам.

А вот и наш отец уже спускается с пригорка.

— Гоните скотину поближе к дому, — сказал он. — Видите, что творится!

— Застрелили! Там застрелили! — кричали мы, схватив отца за руки и таща его к овсу, где лежал всадник.

— Найдем и без вас! — сказал отец и как будто рассердился. — А вам тут орать нечего! Гоните скотину, сказано!

Он не обратил никакого внимания на свиней, которые опять забрались в картошку, и даже нас за это не пожурил, хоть прошел совсем рядом с ними.

Немного погодя мужики вернулись в деревню и снова ушли обратно — уже с заступами. На том самом месте, где лежал убитый всадник, они выкопали яму и, спихнув в нее мертвеца, завалили землей. Вернувшись домой, отец долго сидел во дворике, задумчиво курил и наконец сказал:

— Видать, немецкий лазутчик… Пробрался сюда через фронт и смерть свою нашел… А сколько еще народу погибнет, как подумаешь, один бог знает! И за что? Знать бы, за что?

А мы уже десятый раз рассказывали каждому отдельно и всем вместе — тете, маме, Пиюсу, девочкам, — что видели и слышали сегодня. Далеко на западе снова загромыхал гром. Отец поднял глаза, о чем-то подумал, потом сказал:

— Пойдем, дети, соберем телегу…

— Тамошелис, куда ты? — заплакала мама.

— Не плачь, не плачь. — Отец встал, обнял маму за плечи. — Кто знает, что нас ждет?..

Мы вытолкали телегу из гумна. Пиюс с Юозасом смазали оси, потом принесли из сада свежего сена. Отец чинил хомут, он был неразговорчив, задумчив…

ПЕРВЫЙ НЕМЕЦ

Ночью вдалеке громыхала гроза. Нет, небо было чистое, и никакой грозы, конечно, не могло быть. Это грохотали пушки — правда, еще далеко, где-то на прусской границе. На западе небо багровело от зарева. Была ночь, но мы долго стояли на дворе и глядели на запад. Наконец мы ушли спать. Лежа в чулане и не в силах заснуть, я видел, как мама собирала и складывала у кровати нашу одежду. Мы еще слышали, как мама с отцом и тетей Анастазией совещались о чем-то в избе — вполголоса, беспокойно. И то одна, то другая тяжело вздыхали.

Проснулся я поздно. В окна избы лилось солнце, теплое и ласковое, как вчера, как позавчера. Когда я встал и вышел на двор, мне показалось, что сегодня тише, чем обычно, — не слышно ни собачьего лая, ни пения петухов, ни людских голосов. Казалось, гроза, громыхавшая вдалеке, прошла стороной. А может, напротив — гроза сгустилась, и все замолкло перед тем адским ревом, грохотом, когда она сносит с основания избы и выворачивает из земли валуны…

Как и каждый день, сегодня мама тоже поставила на стол завтрак. К столу все собрались не сразу, словно нехотя. Рука тяжело несла ложку к заспанному лицу, которое не освежило даже утреннее умывание. Суп хлебали без удовольствия. Все молчали, словно предчувствуя что-то недоброе.

После завтрака Пиюс ушел закладывать лошадей, а отец еще посидел в избе и покурил. Потом он поднял голову и, глядя на маму, которая стояла у окна и, отвернувшись, беззвучно всхлипывала, сказал:

— Не плачь, не плачь, Эльзбета… Может, бог даст, ненадолго… Знаешь, ты с детишками — одно дело, а мы с Пиюсом, что ни говори, — мужики! Мобилизует германец или на работы угонит… И Анилаускас едет, и Скамарочюсы, слыхал, собираются в Россию…

Когда Пиюс, заложив лошадей, весело и бодро вошел в избу, — видно, поездка казалась ему интересным приключением, — отец встал с места, сунул в карман потухшую трубку, как-то жалобно посмотрел на нас всех, перепуганных, будто воробышки, в предчувствии чего-то страшного, и запинаясь, неровным голосом сказал:

— Встаньте на колени, дети… Вот этим крестом… — Он поднял с окна металлический крестик и сперва дал его поцеловать маме.

Мама приложила губы к кресту и зарыдала в голос. Мы тоже заплакали. Нам показалось, что вот и настал судный день, о котором еще до войны одно время столько говорили, что кое-кто даже избы, скотину распродал.

— Этим вот крестом… — повторил отец и, видать, сам не мог больше ничего вымолвить.

Мы вслед за мамой наперебой лобызали крестик.

— Дети, отец уезжает… — сквозь плач выговорила мама. — От германца… А что нам одннм-то делать, сиротам? Где головушку приклонить?

Нам стало еще тоскливее. А уже совсем невмоготу стало, когда отец каждого из нас, детей, брал под мышки и, подняв с земли, прижимал к себе и целовал в лоб, в щеки. Мне на висок капнули его торопливые теплые слезы. Но он уже поставил меня на землю и поднял младшего, Пранукаса, который, хоть и не разумел еще, что происходит, не своим голосом орал.

Пиюс просто совал нам руку, как сосед или знакомый, но вот и он не выдержал, бросился в мамины объятия, а потом перецеловался со всеми. Он первый выбежал во двор, отец еще раз оглянулся по избе, словно боясь что-то забыть, и тоже шагнул к двери.

— Вот, Тамошелис, я вам каравай положила… и скиландиса… и рубашки обоим на смену… Ах, господь знает, когда теперь… — И мама, таща узел, побежала за отцом в дверь.

Мы тоже высыпали во двор. Пиюс уже сидел на телеге, держа в руке кнут. Едва отец взобрался на сиденье, Пиюс приподнял фуражку и хлестнул кнутом. Телега мимо ворот, мимо лип выкатилась на дорожку, ведущую в гору. Мы долго еще стояли во дворе, ждали, пока телега, миновав помещичьи батрацкие, свернет на восток и въедет на калварийскую дорогу… Еще долго мы видели телегу вдали, и вот она исчезла за Шелковой горкой…

— Может, нам и не свидеться ни с папой, ни с Пиюсом, — снова зарыдала мама.

Мы теснились теперь вокруг нее, будто цыплята, которые, почуяв в воздухе ястреба, прижимаются к курице, стараясь спрятаться под ее крыло… Когда мы вернулись в избу, тетя Анастазия сидела за столом и распевала по книге какой-то гимн. У нас не было охоты подтягивать.

— Молитесь, дети, чтоб бог им сопутствовал… Чтоб беды не случилось в дороге… — сказала тетя, подняв глаза от книги.

Мама уже перестала плакать. Она лишь теперь убрала со стола и, как каждый день, позвав в кухню девочек, мыла с ними посуду. За усадьбой безо всякого порядка шлялось наше стадо — кто жрал пшеницу, забредя в яровые, кто пил из лужи воду, свиньи хозяйничали на краю огорода, а гуси, с гоготом забравшись в высокий, еще не скошенный овес, обивали клювом спелые, свисающие под тяжестью зерен колосья.

Еще перед обедом, кажется, Юозас заметил незнакомого человека, идущего по краю поля. Мы выбежали за хлев и увидели, что к нам на самом деле направляется высокий, худой человек, одетый не по-нашему, с винтовкой на плече, переставляя свои длинные ноги, насвистывая, а иногда напевая странную, незнакомую песенку. Когда он подошел поближе, мы поняли, что это немец, и побежали было прятаться. Но пришелец поманил нас пальцем и проговорил что-то непонятное. Увидев, что солдат вроде не злой и не собирается нам ничего плохого делать, мы остановились, глядя на него, а девочки тут же понеслись в избу сообщить новость маме и тете.