и самому вступить в беседу.

О чем только не говорят в общих вагонах дальних поездов, над какими только не бьются проблемами,

каких только не решают вопросов! В отличие от всяких иных человеческих собраний и заседаний, на

совещаниях в вагоне ставятся вопросы, которые касаются всех без изъятия сторон нашей жизни — от

мельчайших заусениц личного быта до глыб государственного и мирового значения. Тут будет и критика в адрес

председателя Псковского горсовета, у которого летом пыль метет по улицам так, что ходить надо зажмурившись

или в автомобильных очках, иначе без глаз останешься. Будет и рассказ о том, как в голой степи строили город,

которому и названия еще нет, а уже в нем семьсот домов с водопроводом, три кино и завод, такой громадный,

какие и на Урале не на каждом шагу. Будет тут длинное повествование мужа, от которого убежала жена, бросив

троих детей, и вот он теперь сам и мать, и отец, и нянька, и постирушка, что хочешь, и готов жениться на вдове,

у которой тоже есть дети, и не знает ли кто такую. Рядом пойдет рассказ о молоденькой красавице —

медицинской сестричке, которая подобрала на войне инвалида без ног, привезла к себе на родину, вышла за него

замуж, и живут они нынче душа в душу, всем соседям на зависть. Будут даны полные комментарии к заявлению

американского президента по поводу политики “с позиции силы”; после них стратеги с медалями на груди за

отвагу, за Будапешт или Берлин, споря и ссорясь, примутся составлять блестящий план разгрома банды Чан

Кай-ши, засевшей на острове Тайвань; потом поговорят об урожаях, о воспитании детей, о том, что для

грузового и пассажирского сообщения надо шире использовать средние и малые реки, зря они пропадают.

Поговорят о положении в Индо-Китае, об очередной смене французского или итальянского правительства,

посочувствуют народам этих стран, — и так будет разматываться, разматываться клубок жизни со всеми ее

горестями и радостями, со всеми недоумениями и неустройствами, со всеми надеждами и верой в будущее.

Проедешь сутки-вторые в общем вагоне — и словно заглянул в сердце народа, в его думы и помыслы.

Возвращаясь из подобных поездок, которые от года к году удавались ему все реже и реже, Павел

Петрович входил в дом каким-то просветленным, рассказов у него после этого хватало на несколько месяцев,

примеров всяческих из жизни — на добрый год.

Пригородный поезд — это совсем не то, с поездом дальнего следования его не сравнишь. Но все равно и

в нем интересно.

Павел Петрович в открытое окно помахал рукой Румянцевым и Белогрудову, две девушки потеснились,

уступая ему место рядом с собой, он сел и сразу же стал осматриваться и прислушиваться, о чем вокруг него

говорили. В вагоне стояли гул, шум и смех, потому что ехало много молодежи. Павел Петрович спросил своих

соседок, откуда они едут; девушки сказали, что из Тетерина, где их курс проходит летнюю практику по

топографии, что в понедельник у них выходной, вот они и отправились в город погулять.

В противоположном конце вагона расположились студенты, которые пели песни, неведомые Павлу

Петровичу. Была тут песня с такими строфами, которые он, не удержался, записал:

Ночь мы прогуляем, день мы промотаем,

А потом не знаем ни бум-бум.

Выпьем за гулявших, выпьем за мотавших,

Сессию сдававших наобум.

Другая группа студентов запела, стараясь заглушить первую:

Крутится, вертится теодолит,

Крутится, вертится, лимбом скрипит,

Крутится, вертится, угол дает,

На две минуты он все-таки врет.

Я микрометренный винт повернул,

Я одним глазом в трубу заглянул,

Вижу вдали, там, где липа цветет,

Девушка в беленьком платье идет.

Мигом влюбился я в девушку ту,

Отфокусировал в темпе трубу,

И любовался я девушкой той…

Жалко лишь только, что вниз головой.

Первая группа тотчас усилила голос и ответила:

В первые минуты бог создал институты,

И Адам студентом первым был.

Он ничего не делал, ухаживал за Евой,

И бог его стипендии лишил.

От Евы и Адама пошел народ упрямый,

Лихой, неунывающий народ.

От сессии до сессии живут студенты весело,

А сессия всего два раза в год.

Парни со студенческими погонами на тужурках и в фуражках с белыми верхами пели дружно и

самозабвенно. Одна старушка, когда певцы, начиная новую строфу, нажимали на голос еще сильнее, испуганно

крестилась в окно, за которым, так как поезд через холмы шел медленно, не спеша проплывали в сумерках

тихие сосны, и по их вершинам скользили розовые отблески ушедшего солнца.

Павел Петрович спросил своих молодых соседок:

— Это ваши товарищи?

— В общем, да, — ответила одна из девушек. — Все с одного курса, но из разных групп. Вот те

мальчики, которые поют громче других, — это геологоразведчики. Они хотят казаться грубее, чем есть на самом

деле. Они считают себя людьми суровой профессии, для которой неженки не годятся.

— Ну, а песни у них всегда такие?

— Нет, бывают разные. Бывают лучше. Это они, знаете, сегодня разошлись на радостях перед выходным

днем.

Тут Павел Петрович заметил, что на скамейке против него сидит знакомый человек, который, поймав его

взгляд, улыбнулся и поздоровался. Это был Ратников, молодой научный сотрудник, который занимался

реконструкцией мартеновских печей. Павел Петрович подал ему руку и спросил:

— Тоже на даче гуляли?

— Нет, у меня мама в доме отдыха. Она — учительница. Съездил навестить.

Павел Петрович подумал о своей маме, которая всю жизнь работала, работала и работала, помогая отцу

выращивать детей. Когда отец умер от воспаления легких в тысяча девятьсот двадцать седьмом году, она одна

приняла на себя это бремя, одна выводила их в люди, двоих мальчишек и трех девочек. Она любила говорить,

что когда-нибудь отдохнет, что когда-нибудь дети избавят ее от тяжелой работы. Но вот вышла замуж старшая

сестра Тоня, уехала с мужем в Астрахань. Там у них родился ребенок, первый мамин внук, и мама поехала его

нянчить. Потом вышла замуж вторая сестра, муж увез ее в Подмосковье. Подняв на ноги первого внука, мама

поехала в Подмосковье подымать первую внучку. И так она перелетала от одного к другому, как старая орлица,

которая не желает выпускать из-под крыльев птенцов своих, не желает признавать и верить, что птенцовы-то

крылья давно стали сильнее, шире, размашистее ее собственных. Она нянчила и Олю с Костей. Так она и

умерла на ходу, в движении, в труде, в жизни.

— Правильно, — сказал Павел Петрович Ратникову, — маму надо беречь. — Он говорил это не столько

Ратникову, сколько себе, и мучился этим, потому что сам свою маму не умел поберечь и в те молодые,

эгоистические годы не очень думал о ней, в голову не приходила тогда мысль, чго мама в конце концов устанет

от непрерывных трудов и забот и ее, придет час, не будет. Мама казалась вечной.

Грустные мысли пошли в голову Павлу Петровичу, но тут Ратников заговорил о работе, о том, что он на

днях выезжает на заводы, на Урал, туда же едут еще несколько сотрудников. Работа будет развернута широко.

— Очень хорошо, — ответил ему Павел Петрович. — Очень хорошо. Если мы дадим

производственникам обоснованные рекомендации да добьемся внедрения этих рекомендаций в производство,

мы сделаем величайшее дело.

На привокзальную площадь они вышли вместе.

— Вы на какой номер, товарищ Колосов? — спросил Ратников. Павел Петрович посмотрел на часы —

без четверти десять — и ответил:

— Я, пожалуй, пешком пойду. А то после дачного воздуха да сразу в трамвай, как бы не задохнуться.

— Можно, и я с вами пешком? Нам по дороге, вы ведь на Садовой живете, а я — рядом, на улице Мира.

— Пойдемте, — сказал Павел Петрович.