— А где же ваша жена, Евгения Михайловна? — спохватилась спросить Людмила Васильевна.

— Она? — Белогрудов вдруг застеснялся, даже немножко покраснел. — Она, понимаете, отправилась в

ресторан. Она не разделяет моих увлечений. — Он поспешно ушел в кухню.

Румянцев сказал:

— Ну вот теперь понятно, почему они и живут-то врозь. Их разделяют эти книги и мускатные орехи с

лук- пореем и сельдереем.

— А что же делать нам? — выразила недоумение Людмила Васильевна. — Мы же недавно обедали.

— Ну, попробуем, попробуем. Это даже чисто теоретически интересно, — сказал Румянцев. —

Восемнадцатый век!

Белогрудов то появлялся, то исчезал. Был он в белом переднике, с засученными рукавами. Из кухни в

комнаты проникал приятный запах.

Когда наконец хозяин пригласил гостей к столу, они, возбужденные этим запахом, пошли довольно

охотно.

Кушанье оказалось потрясающим по вкусу.

— Боже! — воскликнула Людмила Васильевна. — От такого великолепия уйти в ресторан, к бараньим

котлетам, к салату оливье! Не понимаю, как это можно?

— Ну ведь… — Белогрудов снова застеснялся. — Ну ведь такое получается не каждый раз. Разное ведь

получается. Опыт, эксперимент, он может оказаться и менее удачным.

Румянцев посмотрел на него и принялся смеяться так, что его едва остановили, дав выпить холодной

водички. Он утер слезы ладонью и сказал:

— Экспериментаторы во все века терпели. Но и те немало хватили горя, которые разделяли с ними жизнь

под одной кровлей. Евгения Михайловна, сочувствую вам! — Он поклонился фотографическому портрету

худенькой женщины на стене. — Вы как многотерпеливая подруга Галилео Галилея…

— Гриш-а!.. — дернула его за рукав Людмила Васильевна.

— Ничего, ничего, — сказал Белогрудов. — В общем, это правда, Евгении Михайловне нелегко. С общей,

так сказать, общежитейской точки зрения и мне бывает несладко. Бывает, ешь такую гадость, что потом неделю

ходишь зеленый.

В разговоре Павел Петрович сказал о том, что жилищные условия Белогрудова в городе, видимо, скоро

улучшатся: строительство нового дома идет полным ходом, и Белогрудов, конечно же, может рассчитывать на

квартиру в нем.

Белогрудов замахал руками:

— Пожалуйста, не беспокойтесь! Пожалуйста, ничего не делайте! Дело в том, что моя жена ненавидит

коммунальное квартиры, у нее отдельная квартира из одной комнаты и кухни. А у меня две комнаты в

коммунальной квартире, и я люблю коммунальные квартиры и ненавижу отдельные. Я люблю выйти утром на

кухню, этак при подтяжках, с мылами и зубными щетками в руках, побеседовать с соседками, узнать у них

различные новости, которые волнуют общество нашего города, выразить какое-нибудь неудовольствие по

поводу того, например, что мои галоши кто-то сдвинул с места. В коммунальной квартире надо непременно

затевать скандальчики, но небольшие и по пустякам. Тогда не назреет крупного, непримиримого скандала. Если

вы, например, будете жить тихо, ни к кому не приставая, скромно, корректно, соседи это воспримут как

высокомерие, как нежелание иметь с ними дело. Тогда вы, конечно, пропали. Вас возненавидят. Мелкие

скандальчики служат громоотводом и укрепляют единство коммунальных жильцов. Я прекрасно знаю быт

коммунальных квартир, я привык к нему, я его полюбил.

— Вы знаете, Александр Львович, — сказала Людмила Васильевна, — ваша речь мне напомнила одного

товарища, о котором мне на днях рассказывали. Он тоже всю жизнь прожил в коммунальной квартире и много

лет воевал за то, чтобы ему дали отдельную квартиру. Он писал всяческие заявления во все инстанции, он писал

кляузы на соседей, старался выжить их из квартиры, которую мечтал захватить всю целиком себе. Он

радовался, когда кто-нибудь заболевал: авось, умрет и освободит площадь, которую можно будет высудить для

себя. Эта борьба превратилась в некую самоцель его жизни. Он изощрялся в способах и методах борьбы, жил

ими, думал о них, лелеял их. И что вы думаете? Ему наконец дали отдельную квартиру в новом доме.

Прекрасную квартиру. Но, видимо, было поздно. Лишенный привычного, с которым он сросся, без кляуз,

борений и дрязг, он зачах в отдельной квартире и через полгода умер.

— Сколько ему было лет? — спросил Белогрудов.

— Около пятидесяти.

— Вот, вот, самый опасный возраст. Врачи утверждают, что от сорока восьми до пятидесяти четырех

человек ни в коем случае не должен менять своих привычек, не должен менять образ жизни: ни бросать курить,

ни задумывать вновь жениться или разводиться, ни вот, значит, даже переезжать на другую квартиру. Это его

губит в таком возрасте.

— Ну что вы, ей-богу, сочиняете! — сказал Румянцев. — Вы типичный теоретик, Александр Львович. Но

не лезьте вы в теорию. Учтите, что теоретикам всегда попадает больше, чем практикам. И это правильно.

Практик, если и натворит ошибок, то это его индивидуальные ошибки, касающиеся его одного. А теоретик,

если он черт чего натеоретизирует, это же на тысячи умов произведет воздействие. Под этим теоретическим

воздействием не один человек, а тысячи людей натворят ошибок. Учтите, говорю, пожалуйста. Не

теоретизируйте. Ошиблись, допустим, со своими индейками, ну ладно, в одиночку ошиблись, испортили себе

одному желудок, сидите и один это дело переживайте. А вот с возрастом — поосторожней. Вы как пустите в

свет теорийку, все, кому от сорока восьми до пятидесяти четырех, разволнуются, перепугаются. И начинается.

Что бы человеку курить-то бросить, — нет, скажет, Александр Львович Белогрудов учит нас, что делать это

нельзя, опасно, опасно.

— Так это же не я учу. Врачи.

— Потом доказывайте: врачи или не врачи. Кстати, я ничего подобного от врачей не слыхивал. И вообще

я против, когда подо все, под всякую чепуху непременно теорию подводят.

— Ну как же! — сказал Павел Петрович, смеясь. — Без теории нельзя, без теории мы пропадем.

— Теория теории рознь, — возразил Румянцев. — И не говори ты, Павел Петрович, и не будем про это!

— Он назвал Павла Петровича на “ты”, и Павел Петрович увидел в этом знак доверия к себе, и от этого

дружеского обращения ему стало приятно.

— Не против теорий надо восставать, Григорий Ильич, — заговорил Белогрудов. — А против того, что

некоторые из нас, красиво теоретизируя, скрывают за этой ширмой полнейшее свое безделие, полнейшую свою

творческую и научную неспособность. Многие из нас привыкли к размеренному ходу жизни. Ломать его никому

не хочется. Всякая ломка связана с затратами энергии, умственных способностей, нервов, то есть самого себя.

Мы дороги самим себе, мы бережем самих себя. Это я в порядке и критики и самокритики. Я бы давно мог

восстать против того, что наш почтенный Красносельцев полтора десятка лет колдовал вокруг точек Чернова,

повторял работы прошлого века. Я бы мог обрушиться на тех, кто лодырничает и лишь прикидывается ужасно

занятым, обремененным. Но я не восстал и не обрушился, потому что в известной мере сам таков. Да, да, не

смотрите на меня удивленно. Я правды не боюсь. Меня надо трясти обеими руками, как яблоню, тогда с меня

посыплются зрелые яблоки.

— Опять теория, — сказал Румянцев. — Ну ни шагу без них.

— Это практика, практика! — крикнул разгоряченный Белогрудов.

— Я, товарищи, вы это знаете, сугубый практик, — заговорил Павел Петрович. — Но я, Григорий Ильич,

прекрасно понимаю значение теории. И кроме того, нельзя никогда забывать об индивидуальных особенностях

человеческого ума! Один ум прекрасно справляется с практикой, другой умеет сочетать и практику и теорию,

ну, а третий вот во всю мощь развертывается лишь в области теории. Было бы глупо Ивана Ивановича

Ведерникова заставить самого конструировать те станки и машины, которые сейчас создаются конструкторами