Около двенадцати все стали расходиться. Последними собрались Бородин с женой. Старший брат

Олиной мамы давно поседел с висков, но полнеть начал только по окончании войны. Где он пропадал в военные

годы, не знал никто. За всю войну он появился перед родными только один раз, провел дома одну ночь, и его

жена Екатерина Александровна рассказывала, что той ночью он дважды просыпался и щупал под подушкой

браунинг. После войны больше чем на две, на три недели дядя Вася никуда не исчезал.

Пожав на прощанье руку Павлу Петровичу, Бородин сказал:

— Крепись, Павлуша. Не сиди тут в одиночестве. На людях всегда легче — в любом горе, в любой беде.

Поверь мне — худшее на свете, когда вокруг нет никого, к кому бы пойти в трудную минуту. Ты меня понял? Ну

будь здоров, Павлуша, будь здоров, дружок!

Костя подал ему теплую кожаную шубу без погон. Уже затягивая пояс, Бородин спросил:

— Ну как на границе?

— Сейчас тихо, дядя Вася, — ответил Костя. — Зимой всегда тише. Вот в октябре было…

— Гляди в оба, Костенька. И зимой всякое бывает. Особенно когда вьюга или сильный снегопад. Не

разевай там рот.

Заперли дверь за Бородиными, погасили свет в столовой и в передней, перешли в кабинет, сели кто на

диване, кто в кресле. Сидели тихо-тихо. Прислушиваясь к стуку часов, каждый думал свое. И каждый

посматривал по временам на портрет той, которая, уйдя из дому, попрежнему жила в нем и среди них. Она жила

в каждой вещи, потому что каждой вещи еще совсем недавно касались ее руки и каждая вещь как бы еще

хранила тепло этих рук.

Часы ударили половину первого. Не успел умолкнуть их густой медный голос, в передней послышался

короткий звонок.

— Павел, ты меня извини, пожалуйста, — заговорил пришедший, разматывая зеленый шарф, — что

поздно так, извини. Я бы не позвонил, если бы не свет в окне… С завода, понимаешь, еду.

— Чего ж в воскресенье-то на заводе? — Как ни тяжко было на душе у Павла Петровича, он не мог не

улыбнуться при виде своего старого друга Феди Макарова, того самого Феди, который когда-то возле

остановившейся бетономешалки сфотографировал молодого слесаря и совсем молоденькую отметчицу и

который был свидетелем их любви и первых дней семейной жизни.

Павел Петрович Колосов и Федор Иванович Макаров любили друг друга, часто друг о друге вспоминали,

но встречались так редко, что от встречи до встречи иной раз проходили месяцы. Трудно даже сказать, почему.

То ли потому, что Павел Петрович в молодости много разъезжал по стране, а Макаров все сидел и сидел на

одном заводе; то ли потому, что Павел Петрович все больше углублялся в производственную деятельность, а

Макаров обрастал множеством все новых и новых общественных обязанностей. Года два или три назад

производственная деятельность инженера Макарова вообще окончилась — его избрали секретарем партийного

комитета машиностроительного завода. С тех пор встречались еще реже — за праздничным столом в октябре и

в мае да в дни рождений и в Новый год.

Федор Иванович и его жена Алевтина Иосифовна были на кладбище в день похорон Елены Сергеевны,

но ни тот, ни другая к Павлу Петровичу не подошли. Павел Петрович их понял: они не верили в силу своих

утешений.

— Да вот пришлось съездить на завод, — входя в кабинет, ответил Макаров на вопрос Павла Петровича.

-Такая, знаешь, штука со мной приключилась… С завтрашнего дня забирают в райком. — Он сел на диван.

— Каким-нибудь отделом заведовать?

— Секретарем райкома меня выбрали, Павел.

— Да что ты!

— Верно. Вот сдавал сегодня дела своему заместителю. Понимаешь, ведь как получилось… Тогда, на

конференции-то, прошлой весной, избрали в члены райкома, на пленуме райкома выбрали в бюро. А тут вдруг

ситуация: первого секретаря в обком забрали, второй секретарь третий месяц болеет, неизвестно еще, встанет

ли, тяжелая болезнь…

Макаров смутился, покраснел и умолк. Ему показалось, что он допустил неслыханную оплошность,

напомнив другу о болезнях и смертях. Он уже два дня назад вместе с Алевтиной Иосифовной порывался

приехать к Колосовым, уже набирал было номер телефона, но так и не приехал и не позвонил. Теперь он

решился и зашел, чтобы просто пожать руку Павлу, да и уйти. Так думалось. А получилось куда хуже.

Неуклюже получилось.

Павел Петрович сделал вид, будто никакой оговорки и не было.

— Трудно тебе придется, Федя, — сказал он.

— Вот и я говорю: страшновато… Сразу так… — Макаров потер локоть левой руки. Он был ранен в этот

локоть, и когда нервничал, у него всегда тут сильно зудило. — Третью ночь не сплю, кручусь с боку на бок.

Худо-то работать не хочется, хочется — хорошо. А заводские масштабы по сравнению с тем, что предстоит…

Разве сравнишь? Ты знаешь, какие в нашем районе учреждения, какие заводы, институты! Всех направлений и

профилей! Вникни в специфику каждого из них. Какая нужна голова! Какие знания! А много ли их у меня,

знаний-то, Павлуша? Как мы учились, наше поколение? Правда, уже не в бряцании боев, но и не так, как нынче

учатся. Плоховато в общем-то учились, всякими бригадными методами. Один за всех отвечает, а мы сидим, как

говорится, разиня рот.

— Что-то ты, Федя, преувеличиваешь, — сказал Павел Петрович. — Мне, например, кажется, что

учились мы хорошо. Хорошее было время.

Они заговорили о прошлом, о молодости, вспоминали друзей, то и дело восклицая: “А ты помнишь?..”,

“А ты не забыл?..”

Оля слушала, забравшись с ногами в кресло возле” книжного шкафа, и вновь перед нею вставали дела

поколения, к которому принадлежала ее мама.

Костя при появлении Макарова перешел с дивана в кресло за письменным столом и давно спал, положив

голову на руки. Он видел белый сверкающий под солнцем снег и на нем тревожную нить незнакомых следов.

Чей-то голос говорил над ним: “Рот-то не разевай. И зимой всякое бывает. Ты это помнишь?”

3

— Папа, за тобой приехали, — сказала Оля, взглянув в темное окно. Она накрывала на стол, и руки ее

были заняты тарелками.

Павел Петрович тоже посмотрел на улицу, туда, вниз, где под не погашенным с ночи фонарем стоял

маленький помятый “москвич”.

С новой силой ощутил Павел Петрович постигшее его горе. В эти несколько траурных дней все

разговоры, слова, мысли, действия вращались только возле нее, возле нее, возле Елены, и от этого казалось, что

она еще не совсем ушла, что она все еще где-то в доме, в его воздухе, в его тепле. Приезжали и заходили то

директор, то главный инженер, то начальники цехов, то мастера и бригадиры, — Елена была здесь, потому что

они приезжали и заходили ради нее, она жила в каждом их вопросе, в каждом их жесте и взгляде, — нет, она не

умирала…

И вот этот заводский автомобильчик под окном… Еще более одиноко, еще тоскливей, безысходней стало

в сердце Павла Петровича. Он понял, что стоит ему выйти из дому, поехать на завод — и позади него беззвучно

рухнет большой теплый мир, так старательно поддерживаемый всеми в осиротевшем доме, мир неушедшей

Елены. Стоит уйти из дому — уйдет из него и это родное тепло, весь этот дорогой мир. Вернешься вечером —

будет уже все не так, не так навеки.

Маленький заводский автомобильчик стоял там, под фонарем, на грани двух миров: прекрасного

прошлого и сумрачного, зябкого будущего.

— Ольга, — сказал Павел Петрович просительно, — оставь свои тарелки. Поедешь со мной, там

позавтракаешь.

Павел Петрович не сумел бы с какой-либо ясностью ответить на вопрос, зачем он зовет с собой Олю.

Может быть, ему думалось, что если Оля будет при нем, все время рядом с ним, то и тот большой, светлый мир

ее матери сохранится дольше.

Оля не стала задавать вопросов, выключила электрический кофейник, написала записку Косте, который