— Сегодня же докладываю о нашем разговоре секретарям. Завтра устроим встречу с ними и все решим.

Не отказывайтесь, не отказывайтесь. Никаких отказов не примем. Идите пока отдыхать до завтра,

посоветуйтесь с женой…

— Несколько дней назад я ее потерял, — сказал Павел Петрович, подымаясь из кресла.

С полминуты, может быть даже минуту, они безмолвно стояли друг перед другом. В первое мгновение

заведующий отделом побледнел от неловкости, теперь у него лицо, уши, шея краснели.

— Извините, — сказал он тихо. — Я вам искренне сочувствую. — Извините.

Снова отец и дочь подымались по лестнице, испещренной бранью в адрес Любки, у которой козьи ножки,

снова Павел Петрович медлил перед дверью, прежде чем вставить ключ в скважину замка, снова была

сумрачная передняя и все еще не снятая полосатая ткань на зеркале.

На этот раз Павел Петрович сбросил шапку, снял пальто и размотал шарф, и пошел он не в столовую, а в

свой кабинет.

Да, он так и знал, он предчувствовал: вернешься — и все уже будет по-другому. Елены в доме больше

нет, и не с кем больше советоваться, некому рассказать, как его вызвали в обком, что ему там предложили, какие

крутые перемены ждут его впереди. Первый раз в жизни не с кем посоветоваться. Давно ли то было: он

возвратился сюда, в этот дом, из райкома комсомола. “Меня посылают в деревню, на коллективизацию!” — еще

в дверях говорил он своей Лене. И она захлопотала, неумелая его юная хозяюшка, складывая какие-то вещи в

чемодан, потом оказалось, что эти вещи никому не нужны, что носки в каждой паре разные, что на рубашках

нет пуговиц. Но это оказалось потом, потом… А тогда всю ночь пролежали они без сна, взволнованные, она

шептала ему, чтобы он берег себя, чтобы ночью не выходил один на улицу, чтобы, зажигая свет в избе,

непременно задергивал занавески, потому что кулаки стреляют в окна из обрезов. Или когда он пришел из

райкома домой там, в Донбассе, и сказал, что надо ехать в Кузнецк. Снова тогда лежали рядом без сна, чтобы

завтра пойти на вокзал за билетами. Или когда он пришел домой из райвоенкомата и сказал…

Сколько их было, этих “когда”, сколько их было, этих крутых поворотов или подъемов в жизни! И не

было среди них такого, чтобы совершал его он, Павел Петрович, в одиночку, без совета, без поддержки Елены.

Куда пойти, кто скажет слово? Костя? Вот он там, за стеной, спит так, что даже от стука дверей не

проснулся. Он еще не понял, не осознал в полной мере, что значит остаться без матери. Оля? Бедная девочка,

разве Павел Петрович не видит, как тяжко ей, как подавлена она страшным этим несчастьем. Бородин?

Макаров? Шувалова? Шувалова… Нет, все они не годятся для того, чтобы пойти к ним и в ночной тиши, не

спеша, сто раз повторяя одно и то же, обдумать и взвесить, принять и отвергнуть, отвергнуть и принять то новое

и неожиданное, перед чем так внезапно поставила его, Павла Петровича, жизнь. И вообще нужно ли это все

кому-нибудь?

— Папа, — услышал он. Рядом с его креслом стояла неслышно вошедшая Оля. — Папочка, — повторила

она. — Что же будет? Что же делать? Папа…

Павел Петрович встал, обнял ее за плечи и прижал к груди. Оля слышала, как с глухим шорохом стучит

папино сердце.

Павлу Петровичу казалось, что он утешает дочь в их общем горе; ему так казалось, на самом же деле он

сам искал утешения, тепла, ласки. Обнимая Олю, он положил свою голову ей на плечо, и Оля чувствовала, как

горячие тяжелые капли падают за воротник ее платья. Она гладила спину отца рукой, она шептала: “Папа,

милый, родной, не надо. Папочка…” Больше что же она могла сказать? К ней приходило сознание того, что

жизнь возлагает на нее заботу об этом большом, сильном человеке, который ее папа. Он много-много заботился

о ней, вот пришла пора, когда ему нужны ее заботы. Годы не могли сделать того, что сделала одна минута. В эту

минуту Оля почувствовала, что детство ушло от нее навсегда, что она стала взрослой.

Г Л А В А В Т О Р А Я

1

Лет двадцать назад под институт металлов, — в ту пору это была экспериментальная металлургическая

лаборатория, — выбрали место в отдаленной и тихой части города — в Сосновке. Вокруг было пустынно,

безлюдно; зимой тут все заносили снегопады, весной стучали в окна и в крыши сырые морские ветры, осенью

на облетевшую желтую листву с шорохом падали с дубов желуди и перезрелые багряные ягоды с боярышника.

Деревья на участке стояли густо, как в лесу. Немало их впоследствии вырубили, чтобы заложить

фундаменты мастерских, и все равно, сколько бы ни рубили, если заглянуть с улицы через глухой забор,

строений никаких не увидишь, так надежно прикрыли их древесные кроны; подумаешь: парк, одичалый,

заброшенный парк.

Меж двух- и трехэтажных серых зданий, которые еще с дней войны хранили остатки пятнистого

камуфляжа, и в самом деле раскинулся обширный парк с извилистыми дорожками, с прудами и горками из

искусственного туфа, поросшими ярко- красным лозняком.

Летом в парке было тенисто, и сюда, в эту зеленую тень, иной раз выносилась некоторая доля текущей

работы института. Здесь, возле пруда или на склонах горки, руководитель группы производил разбор темы с

младшими сотрудниками; здесь спорили, завтракали, отдыхали.

Зима загоняла всех в кабинеты, в лаборатории, в мастерские. В один из последних дней февраля, когда

окна закидывало мокрым снегом, в пустом зале заседаний встретились два доктора технических наук — старик

Малютин и Бакланов, высокий стройный человек средних лет. Через зал заседаний пролегал кратчайший путь к

институтскому буфету. Бакланов шел перекусить. Малютин уже закусил. Они поздоровались, и Малютин

сказал:

— Не спеши так, Алексей Андреевич. Ничего хорошего там уже не осталось. Чай да кефир. Иди-ка сюда,

присядем на минутку.

Малютину было около семидесяти лет, еще в начале века он окончил Петербургский технологический

институт, в тысяча девятьсот двенадцатом году вступил в партию большевиков; ему посчастливилось

присутствовать на заседаниях Шестого съезда, он штурмовал Зимний дворец, некоторое время работал в

Совнаркоме при Ленине, потом был одним из первых организаторов советской власти на Ладе, куда его

направил Центральный Комитет; в ту пору его не раз избирали в губком партии, он всегда был активным

общественником. Только после войны возраст и здоровье помешали ему в полной мере участвовать в

общественной жизни. Он работал в институтском конструкторском бюро.

— Вот что, Алексей Андреевич, — заговорил он, усаживая Бакланова рядом с собой в кресло первого

ряда. — Как ты думаешь, почему к нам решили прислать нового директора со стороны, а не выдвинули кого-

нибудь из своих? Разве у нас мало народу!

— Откуда же я знаю, Николай Николаевич, — ответил Бакланов, поправляя седую прядь на лбу. — Мое

дело маленькое, мое дело жаропрочная сталь, а не распределение кадров. — Он помолчал и добавил: —

Откровенно говоря, мне жалко этого нового товарища, я ему не завидую, трудно ему придется.

— Вот и я считаю, что трудно, — заговорил Малютин. — Надо было кого-нибудь из своих подымать в

директора. Тебя, например, Алексей Андреевич.

— А я слышал другой вариант: что Шувалову бы. — Бакланов улыбнулся, и от глаз его побежали в

стороны веселые морщины, которые, как ни странно, этого человека не старили, а молодили. Старила его седая

прядь на лбу. Она появилась у него еще в детстве, когда он чуть было не сгорел, оставленный один в закрытом

родителями доме.

— Что ты, что ты! — отмахнулся Малютин. — Пусть она способная, энергичная, умная — что хочешь.

Но ведь она женщина, женщина! Не по силам ей такое делище. И характер у нее неровный. Любимчики пойдут,