полетели на пол пуговицы. К нему бросилась Самаркина с очередным стаканом воды. Он замолчал.

Взяла слово Лиля Борисовна. Красная, с трясущимися руками, она заговорила о том, как груб товарищ

Колосов, как он кричал на товарища Харитонова. “Когда?” — спросил Павел Петрович. Но Лиля Борисовна, не

отвечая на вопрос, продолжала говорить. Она сказала, что однажды, когда к Павлу Петровичу зашла

заведующая институтскими яслями — все ее знают: она, конечно, действительно очень полная женщина — и

попросила утрясти какой-то вопрос, товарищ Колосов ответил, что с ее комплекцией нелегко что-нибудь

утрясти. Глупой шуткой он глубоко оскорбил человека. Он оскорбил и ее, Лилю Борисовну, прогнав с того

места, на котором она проработала столько лет.

Затем взял слово работник хозяйственного отдела. Павел Петрович подумал, что, наверно, он будет

говорить о квартирах, потому что сам просил квартиру и ему в ней отказали. Так и случилось. Хозяйственник

принялся рассказывать о том, как заселяли новый дом, о том, что старым работникам института, например вот

присутствующим тут товарищам Харитонову и Самаркиной, квартир не дали, а какому-то заводскому парню

выделили комнату.

Павел Петрович подумал, что надо перебить оратора и сказать, что эту комнату весной институту вернут,

что ее дали по просьбе секретаря Первомайского райкома партии, что так спасали жизнь молодого рабочего. Но

он промолчал, он понимал, что слушать его уже не будут. Хозяйственник говорил еще о том, что незаконно дали

квартиру и Ведерникову, у которого и так есть квартира в городе, а кроме нее есть квартира в Трухляевке, есть

жилье и у его жены, где-то за городом. Еще вот одну дали.

Перечень грехов Павла Петровича все рос и рос. Припомнили даже переезд в новый кабинет:

самодурство, дескать. Выступил рабочий из мастерских, сказал, что три дня добивался приема к директору, да

так и не попал к нему. Мелентьев принялся читать вслух подписанные и анонимные письма.

Потом Павел Петрович выступил в свою защиту. Но получилось у него как-то плохо, неубедительно. Он

думал о том, как легко обороняться против открытых врагов и как трудно стоять перед товарищами, которые

или действительно не понимают тебя или не хотят понимать. В борьбе против врагов ему бы помогли, но кто

поможет в борьбе против товарищей по работе, по партии? Кто поверит ему одному, а не им, вот тут

собравшимся?

— Все, что здесь происходит, для меня непонятно, товарищи, — говорил он. — Это или сон или какое-то

страшнейшее недоразумение.

— Нет тут никакого недоразумения, — перебил его Мелентьев. — Это логическое завершение вашей

линии отрыва от партии.

На Павла Петровича снова обрушились гневные речи. Он слышал нелепые слова, которые никак не могли

относиться к нему. Он слышал, как говорил Мелентьев:

— Я думаю, мы не ошибемся, товарищи, если примем решение исключить Колосова из партии и

рекомендовать это решение партийному собранию. Кто “за”? Трое. Кто “против”? Двое. Итак, проходит

предложение исключить Колосова из рядов Всесоюзной Коммунистической партии большевиков. Вы свободны,

товарищ Колосов.

Павел Петрович встал, твердым шагом дошел до двери, там обернулся и сказал:

— Нет, это не партийное решение.

Добравшись до своего кабинета, он надел шубу, шапку, обмотал шею шарфом. Было поздно, Вера

Михайловна Донда ушла домой. Куда надо звонить, чтобы вызвать машину, он забыл. Он вышел на улицу и

шел, шел больше часа. Сначала решительным шагом, быстро, затем все медленнее, медленнее и все менее

решительно. Просто было сказать: “нет, это не партийное решение”, но не просто было опровергнуть

обвинения, возведенные на него. Их было так много, что они стали давить на его плечи.

Он не оглядывался и потому не видел, что за воротами института его догнала какая-то женщина и

неотступно следовала за ним в нескольких шагах позади.

4

Был четвертый час ночи, когда Павел Петрович длинным звонком поднял с постели Бородина. Павел

Петрович не давал бы такого бесконечного звонка, если бы, нажав кнопку, не позабыл о том, что делает; но он

позабыл и продержал руку до тех пор, пока в дверях не появился сам Бородин в наскоро натянутых брюках, в

шлепанцах и в кителе, который не успел застегнуть.

— Павел? — сказал Бородин, пропуская Павла Петровича мимо себя. — Уж не пьян ли ты, дружище?

Павел Петрович не ответил. Бородин провел его в свой тесный кабинетик, где еще не рассеялся табачный

дым, потому что хозяин кабинета ушел отсюда едва полчаса назад. Павел Петрович сел в кресло, посидел,

закурил.

— Василий Сергеевич, — сказал он, рассматривая дым, только что выпущенный изо рта, — меня

исключили из партии.

— Что? — Бородин шагнул к нему, остановился, тоже сел в кресло. — Что ты сказал?

— Из партии, говорю, исключили. В тридцатом году приняли… Двадцать два года назад. А сегодня

исключили.

— Какую-то чепуху ты городишь, — сказал Бородин. — У тебя вообще всегда какие-то фантазии.

Переработал, что ли? Съездил бы на курорт, отдохнул. Ведь не был в отпуске-то в прошлом году?

— Не то говоришь, Василий Сергеевич. Не о том надо говорить. Надо говорить о другом: или они

ошиблись, или все время ошибался я. Если правы они, то, значит, я стал негодяем.

— Прежде всего, Павел, я бы попросил тебя рассказать мне о том, что с тобой случилось, более или

менее связно, хотя бы в минимальной последовательности, так, чтобы можно было понять суть дела.

Павел Петрович пытался как можно точнее воспроизвести ход заседания партбюро, пересказывал

выступления Мелентьева, Мукосеева, Самаркиной — всех. Делал он это сумбурно, перескакивая с одного на

другое; забыв, с чего начал, продолжал рассказ совсем об ином. Бородин в таких случаях пытался осторожно

возвращать его к начатому рассказу, но это не всегда удавалось. Павел Петрович рассказывал ему свою жизнь,

припоминая ее всю — от первых сознательных впечатлений и наблюдений до самого начала злополучного

заседания бюро.

— Быть исключенным из партии — для меня это хуже, чем умереть, — сказал он, когда часы пробили

пять. — Это вроде как бы пережить самого себя, Василий Сергеевич. Ты еще как бы дышишь, шевелишься, а на

самом деле ты труп.

— И что же? — перебил его Бородин. — Никакого выхода нет? Тупик? Делать больше нечего и идти

больше некуда? Только в гроб?

— В гроб? — переспросил Павел Петрович. — А что ж ты думаешь? Да, в гроб!

Бородин, прищурив глаз, будто прицеливаясь, посмотрел на него, бледного, со складками, прорезавшими

лицо от носа до подбородка, и нагнулся за письменный стол, где рядом с креслом на полу стоял железный

несгораемый ящик, отомкнул ящик, резко брякнув ключами, и бросил на стол перед Павлом Петровичем

тяжелый пистолет.

— Если ты размяк и ослаб, — оказал он зло, — то, значит, ты и в самом деле чуешь за собой вину!

Значит, признаешь, что они, которые исключили тебя сегодня из партии, правы.

— Сволочи они! — вдруг крикнул Павел Петрович. — Сволочи!

— Так что же ты уступаешь без бою, если сволочи? — повысил голос и Бородин. — Что же ты сдаешься?

Кто тебя учил так быстро сдаваться? Не большевик ты, как я погляжу, а… черт знает кто! На, стреляйся! — Он

придвинул пистолет еще ближе к Павлу Петровичу. — Делай дырку в голове!

— Ты за кого меня считаешь? — злобно ответил Павел Петрович. Положив руку на пистолет, он поднял

его и так трахнул по столу, что разбил толстое стекло.

— Успокойся, послушай… — сказал Бородин, рукавом кителя смахивая осколки стекла на пол. —

Послушай, что я тебе скажу. Давай подумаем, что же случилось? Случилось то, что какие-то силы ополчились

на тебя, ты им неугоден, они хотят с тобой разделаться. А разве на нас с тобой всю жизнь, что мы живем, не