“Поздравляю. Буду скоро дома. Мы должны это сегодня отпраздновать, слышишь?”

3

Шел студеный январь. Ночами город скрипел и потрескивал от лютого холода. Лопались стекла в домах,

рвались трамвайные провода, раскалывались деревянные столбы фонарей в окраинных улицах. Дохли

воробьишки. Лада промерзла больше чем на метр.

В иные годы сотрудники института, которые имели дома в Ивановке, непременно зимними

воскресеньями, еще с субботы, выезжали за город. Этой зимой, как говорили, ездила в Ивановку лишь жена

Харитонова — Калерия Яковлевна; она ездила проверять бревна и кирпичи на своем участке. — не украл ли

кто, не сожрал ли их окончательно какой-нибудь жучок.

В институтских кабинетах и лабораториях было тепло; кочегары топили, не жалея угля, потому что Павел

Петрович сумел выхлопотать его значительно больше, чем в прошлые годы. Собираясь погреться возле батарей

центрального отопления, немалое число сотрудников всю первую половину января обсуждало недавнее, многих

перессорившее событие: заселение нового дома. Его заселяли к первому января, к Новому году. Дом получился

очень хороший, со всеми удобствами, фасадом он был повернут на юг, на солнце, имел лифты, но уж слишком

был маленький — всего тридцать две квартиры, в то время как желающих в него въехать и подавших заявления

об этом было более ста человек. Квартирный вопрос обсуждался и на партбюро и на профкоме. На партбюро

Мелентьев, когда соглашались не с ним, а с Павлом Петровичем, учинял целые демонстрации — он передавал

председательство кому-либо из членов бюро и уезжал из института якобы в горком. На этот раз он боролся не

только за постоянных своих подопечных — Харитонова, Самаркину и еще нескольких, которые всегда

поддерживали его на собраниях и которых всегда поддерживал он. Оказалось, что на этот раз Мелентьев горой

стоит за Мукосеева и особенно за Красносельцева, о котором — Павел Петрович это отлично помнил —

секретарь партбюро при первой же беседе отзывался как о плохом общественнике, как о человеке, старающемся

отовсюду что-нибудь урвать для себя.

Жилищные условия претендентов на новые квартиры были заблаговременно изучены, поэтому все

притязания Мелентьева легко опровергались официальными документами, которые содержали письменное

изложение этих условий, и устными рассказами членов обследовательских комиссий.

У Харитонова, например, была квартира из трех комнат, светлая, теплая, удобно расположенная, жить бы

в ней и жить супругам Харитоновым. Но Калерия Яковлевна стояла на страже интересов своего мужа, который

за двадцать лет перезанимал все руководящие посты в институте. Переезд в новую квартиру она рассматривала

как новое утверждение своего Валеньки в славной когорте ведущих. Отказ в новой квартире был бы знаком

ущемления Валенькиного престижа. Этого допускать было нельзя. Калерия Яковлевна признавала Валенькино

пребывание только в ведущих, славных, в числе людей некой первой линии. Правдами и неправдами она

добивалась того, чтобы на всяких институтских вечерах сидеть с Валенькой в первом ряду; она пронырливо,

под различными предлогами проникала в дома, в семьи, заводила знакомства с женами сколько-нибудь

известных сотрудников института.

Последним и высшим ее достижением было проникновение в дом Шуваловой, долгие годы для нее

закрытый. Не только на даче, но и в городе она стала довольно часто забегать к Серафиме Антоновне — то по

дороге из универмага, то по дороге в универмаг. Серафима Антоновна относилась к ней довольно терпеливо. За

множество мелких осведомительских услуг она вынуждена была обещать Калерии Яковлевне самую

энергичную помощь в отношении квартиры в новом доме. Серафима Антоновна сдержала свое слово, даже

сходила к Мелентьеву, с которым в последние месяцы поддерживала отношения в таком духе, о каком можно

было бы сказать: дух лойяльного сотрудничества. Мелентьев опять говорил о чувстве плеча, обещал учесть

ходатайство Серафимы Антоновны, уважаемой ведущей ученой, тем более что, мол, он и сам стоит горой за

Харитонова, он-то, мол, поддержит кого надо на партбюро, но ведь еще могут возникнуть осложнения на

заседании профкома, пусть там скажет свое слово она, беспартийная ведущая ученая. Пусть она похлопочет и о

Самаркиной. Совместно они договорились хлопотать еще и о Красносельцеве. У него, правда, тоже хорошая

квартира, но ему надо сделать так, чтобы самому переехать в новую, а на старой оставить дочку с мужем и

ребенком.

Сговор не привел ни к чему. На профкоме выступило несколько человек и все единодушно были против

того, чтобы давать квартиры тем, у кого и так хорошие жилищные условия. Серафима Антоновна утратила

обычную свою выдержку. “Очень жаль, — сказала она, когда профком решил отказать в квартирах всем, кому

она протежировала, — очень жаль, что демократические принципы в нашем институте сведены к нулю. Очень

жаль, что мы все так легко подчиняемся диктату товарища Колосова. Я уступаю, но только под грубейшим

нажимом директора, который изволит тут повышать голос и, я бы сказала, запугивать нас”.

Павел Петрович слушал ее с удивлением и горечью. Грубейший его “нажим и его запугивание

выразились, оказывается, в словах: “Мы не позволим нас обманывать и под видом улучшения быта ученых

улучшать быт их дальних родственников. Мы предадим гласности все эти поползновения”.

На этом же заседании Павел Петрович попросил профком дать хотя бы маленькую квартирку Ивану

Ивановичу Ведерникову, который сам с такими просьбами никуда не обращался, но о котором ходатайствует он,

Павел Петрович, и принялся рассказывать о тех условиях, в каких живет Ведерников. “Вот у кого надо учиться

скромности, — сказал Павел Петрович. — А не у Харитонова”. — “Эта скромность — пуще гордости! —

воскликнула Серафима Антоновна. — Он третирует всех, кто с ним не пьет! Он живет в бреду, в горячке!” —

“Не стыдно вам, Серафима Антоновна?” — мягко ответил Павел Петрович.

Вопрос о квартире Ведерникову решили при одном голосе против. Это был голос Серафимы Антоновны.

Опустив свою одинокую руку, она поднялась с кресла и, прошагав до двери походкой королевы,

демонстративно покинула заседание профкома.

К Новому году дом заселили, недовольных оказалось немало, во все инстанции полетели заявления. И в

это самое время разнесся слух, что в ближайшие дни партбюро будет разбирать вопрос о том, как осуществляет

руководство институтом директор Колосов.

Одни пожимали плечами и удивлялись подобной выдумке Мелентьева. Другие говорили, что Мелентьеву

за эту выдумку, наверно, влепят; зачем дергает и нервирует человека. Третьи говорили: ну и что же, всякому

начальнику время от времени полезна встряска. Четвертые просто потирали руки от удовольствия: так ему,

Колосову, и надо, святошу из себя изображает, такой идейный — сил нет. Пятые считали: понормальнее станет в

институте, а то у нас теперь вроде завода, — только и разговоров что о производстве, а не о науке. Связь с

производством да связь с производством, всякие содружества, работать некогда.

Известие о том, что о нем будут разговаривать на партийном бюро, меньше всего задело самого Павла

Петровича. Ничего иного он от Мелентьева и не ожидал. Он приготовил материалы о том, что сделано в

институте за десять месяцев, о том, какие внесены изменения в тематический план, как план очищался от

устаревших и бесперспективных тем, как он пополнялся темами, волнующими производственников, как

выполнялось правительственное задание, как росли при этом люди, какие произведены повышения в

должностях молодых научных сотрудников, как улучшались бытовые условия работников института, какие

чрезвычайные меры были приняты для того, чтобы в очень короткий срок построить дом.