поставили на вид за несвоевременное доведение своих начинаний до сведения горкома, за то, что не все из них

он согласовывал с секретарями горкома.

Федор Иванович ушел с бюро горкома нисколько не огорченный этим “на вид”; он видел совсем другое:

он видел, что трое из семи членов горкома его поддерживают, да и из тех четверых отнюдь не все против него, а

просто они по инерции пошли за Савватеевым. Он думал о том, что уж слишком Савватеев много на себя берет,

слишком он стал важный, важный по должности, а вовсе не по личным качествам и заслугам.

О мелкой натуре Савватеева Федору Ивановичу рассказывал один из инструкторов обкома, который

говорил, что сила инерции пребывания бюрократа на руководящем посту очень велика, ее нарушить трудно, и, к

сожалению, ее обычно нарушают не с низов, а сверху — вышестоящие организации, которые вдруг совершенно

резонно задают вопрос низам: а что же вы там смотрели два, три, четыре года, почему сидели сложа руки и

помалкивали, зная, что вами руководит безобразник. Ну, и ответить нечего. Приходится чесать в затылке да

каяться: вот, дескать, да, близорукость проявили, беспечность и так далее.

Федор Иванович предложил дать товарищу Иванову строгий выговор за поведение на заводе моторных

лодок. Бюро его поддержало, и выговор вынесли единогласно.

Товарищ Иванов поднялся со своего места, медленно и с достоинством дошел до выходной двери, там

повернулся и сказал:

— Хорошо, товарищ Макаров, мы еще посмотрим, кто из нас прав: вы или я.

5

В Олиной жизни случилось нечто не менее страшное, чем смерть мамы. Оля не знала, что думать, что

делать, как поступать. В ее представлении о жизни не было места даже для намеков на что-либо подобное. Так

ужасно закончился день ее рождения. “Папа, что это? Папа?” — спросила она отца, застав его в тот вечер

обнимающим Варю. В этих объятиях Оле чудилось несчастье, беда, катастрофа. Павел Петрович снял руки с

Вариных плеч и обернулся. “Оля? — сказал он несколько растерянно. — Не суди ни о чем поспешно, детка.

Жизнь сложнее, чем о ней думают”. Он прошел мимо Оли, странный, непонятный, чужой. “Что это значит?”

-спросила Оля у Вари. “Это… — ответила Варя, волнуясь. — Это… я люблю твоего отца”. — “Ты?.. Папу?.. —

шепотом вскрикнула Оля. — Неправда! Не может быть!” — “Это правда”, — сказала Варя. “А он? А он?” — все

так же отчаянно шептала Оля. “А он — нет”. — “Но почему же… почему он тебя целовал?” — “Ему меня

жалко. Он пожалел меня. Он ведь очень хороший. Я тебе говорила это тысячу раз”.

Оля бросилась прочь из своей комнаты. Она ворвалась в бывшую мамину комнату, упала на не

троганную много месяцев постель и заплакала, заплакала навзрыд, с криком, с дрожью во всем теле, со стоном.

Пришла Люся, пришел Георгий и привел Виктора Журавлева. Они пытались утешать, расспрашивать — не

помогало. Георгий сказал, что она, наверно, выпила лишнего. Привели Алевтину Иосифовну. Алевтина

Иосифовна нащупала пульс, положила руку на сердце. “Что-то нервное, понервничала, — сказала она. — Надо

бы валерьянки”. Нашли ландышевые капли. Алевтина Иосифовна накапала в рюмку, но Оля оттолкнула рюмку,

она не хотела ни капель, ни утешений. Она не совсем еще ясно понимала, что с ней происходит, отчего это все,

и только позже, ночью, когда уже никого, кроме отца, в доме не было, стала разбираться в своих чувствах и

мыслях. Отец изменил маме, которая и после смерти скрепляла их семью. Костя мог долгие годы пропадать на

границе, она, Оля, могла выйти замуж, у нее могли появиться дети, но семья Колосовых от этого не перестала

бы существовать, ее скрепляла мама, мамина память, все то, что сделала мама для семьи. И вдруг у папы другая

женщина! Это все равно кто — Варя, не Варя, все равно кто, но другая, другая! Разорваны нити, связывающие

семью; их всех — Костю, Олю, папу — уже не объединяет мамина память. С маминой памятью только они одни

— Костя да Оля. Вот когда они окончательно осиротели — когда потеряли и отца, папу, родного папу. Какая же

она оказалась подлая, эта тихая, ласковая Варя Стрельцова, как незаметно вползла она в их дом, как незаметно

обвилась вокруг папы…

Оля, которая так и лежала не раздеваясь на постели Елены Сергеевны, поднялась. Она пойдет и все, все

скажет отцу. Молчать она не будет.

Павел Петрович тоже не спал. Он лежал на диване в кабинете и курил. Рядом с диваном стояла

пепельница, полная окурков. Дым вился под потолком, вокруг настольной лампы, цеплялся за листья олеандра и

филодендрона.

— Почему ты не спишь? — спросил Павел Петрович, увидев Олю в измятом праздничном платье. Оля

стояла возле стола и смотрела на отца с таким ужасом, будто видела его в последний раз, будто прощалась с ним

навсегда.

— Папа, — сказала она, — зачем это все? Папа?

Он не отвечал очень долго. Потом заговорил:

— Я не знаю, какое “зачем” ты имеешь в виду, во-первых. А во-вторых, мне бы не хотелось, не хотелось,

понимаешь, чтобы ты была моим судьей. Ты слишком еще молода для этого. — Отец намекал на то, что

разговаривать с ней он не хочет и что лучше всего будет, если она уйдет.

Она ушла. Как на другой день прошел у нее урок, она даже и не помнила. Девочки в классе решили, что

Ольга Павловна нездорова, что у нее жар. После уроков она отправилась на службу к дяде Васе. Она

рассказывала ему все подряд, трясясь, стуча зубами. Он давал ей попить водички, гладил по голове. Но говорил

совсем-совсем не то, чего ждала от него Оля. Он, родной мамин брат, уж который бы, наверно, должен был…

нет, ничего он не понял, не захотел понимать. Он говорил Оле, что никакого преступления в действиях ее отца

не видит, что она должна трезвее и взрослее смотреть на явления жизни, что человек создан для движения

вперед, а не для воспоминаний о прошлом — для человека значительно естественней думать и заботиться о

будущем, но не о минувшем. И если эта Варя Стрельцова, эта симпатичная девушка, сможет Олиному отцу в

какой-то мере заменить Елену, которую он, конечно, очень любил, если она, эта девушка, сумеет вновь внести в

его жизнь хоть часть той радости, какую вносила Елена, если будет ему другом, помощницей, — то что же здесь

плохого, Оленька? От воспоминаний человек стареет; тот, кто рвется вперед, — всегда молод.

Нет, нет, дядя Вася ничего не понял. Он резонерствовал, он рассуждал. Если он хочет знать, то на

подобные рассуждения способна и она, Оля. Но рассуждать так спокойно можно лишь о том, что не касается

тебя самого. Книжные мысли к собственной жизни применить невозможно. Они правильные, но что от них

толку, если тебя они все равно не убеждают и тебе от них все равно не легче. Дядя Вася еще сказал, что,

напротив, она, Оля, должна быть в это время особенно чуткой и тактичной по отношению к отцу, а то его можно

напрасно обидеть и оскорбить, ни к чему это.

А к чему, спрашивается, ей щадить его и устраивать Варино счастье?

Виктор Журавлев тоже не разделил ее горя, он тоже сказал, что для такого человека, как Павел Петрович,

главное — что? Главное — помогать в его большом труде. А ведь сейчас ему никто из близких не помогает.

Разве вот Оля ему помогает? Нет же.

Никто не понимал Олю, никто ей не сочувствовал. На всем свете оставался у нее — кроме Виктора,

конечно, — один-единственный родной человек. Это Костя, брат, резкий, неласковый, но родной. Оля послала

ему телеграмму с просьбой приехать. Костя ответил, что приехать не может. Тогда Оля сама попросилась

приехать к нему. Он ответил, что пусть приезжает, он ее будет встречать на вокзале пограничного городка, лишь

бы только сообщила о дне приезда. Телеграфный разговор занял шесть часов. Оля договорилась в школе с

другой учительницей истории, чтобы та провела за нее несколько уроков, потом пошла к директору, сказала, что