Изменить стиль страницы

И вдруг мне сделалось горько и грустно. Точнехонько так, как вот тогда на фронте, когда перед толпой опаленных дымом и окровавленных бойцов я должен был объявить начало сценки с изменой Пьеретты и любовью Пьеро. Вот передо мной снова стоял боец, который, получив боевой приказ, выполняет его немедленно и наилучшим образом. Боец, который по боевому приказу сумеет сделать все. Громить противника с оружием в руках, выявить и уничтожить затаившегося врага, отдать свою кровь и свою жизнь, создать из ничего театр, перевоспитать человека, воспитать самого себя, восстановить разрушенный завод, поставить новый. Ибо таков боевой приказ.

Мне сделалось грустно и горько. Не потому, что я чувствовал всю ничтожность моей актерской профессии перед жизненным величием этого человека. Нет! Наоборот, мне стало грустно и горько потому, что в эту минуту я снова особенно остро почувствовал все значение моей актерской профессии, все величие моего творческого труда. Князьковского-зрителя были достойны только Щепкин, Каратыгин, Элеонора Дузе — только колоссы театрального искусства.

И вот я стоял перед Князьковским — любитель, экспериментатор, «искатель», который еще ничего не нашел. И подобно тому как тогда меня непреодолимо влекло спрыгнуть с импровизированной сценической площадки, затереться в толпу бойцов, взять винтовку и идти в бой — в бой до тех пор, пока не дойдем до великого театра современности, на сцене которого будут стоять гении актерского мастерства, — так и теперь мне горячо хотелось попросить у Князьковского записку с приказом принять меня чернорабочим на строительство его завода. Но я тотчас же вспомнил Нюсю, которую остановила рука Князьковского, когда она схватила гранату убитого Довгорука, чтобы броситься в бой: «Тебе вечером играть в спектакле!..»

Запинаясь, я сообщил Князьковскому, что строю театр новый и категорически отрицаю и отбрасываю проклятое наследие старого, буржуазного мира.

Князьковский поднял левую бровь и пронизывающе взглянул на меня. Но в эту секунду зазвенел звонок, и он поспешно двинулся в зал, слегка поскрипывая своим протезом.

Второго действия я почти не смотрел: неожиданная встреча слишком взволновала меня. Кроме того, меня мучило и то, что в ответ на мои слова Князьковский поднял левую бровь. Это символизировало у него удивление и недоумение. Поэтому, как только закончилось второе действие, я схватил Князьковского за протез левой руки и быстро потащил снова в курилку. Торопясь и волнуясь, я стал выкладывать ему все мои тезисы об искусстве эпохи капитализма, об искусстве эпохи пролетарской революции и об искусстве времен коммунизма. Я дошел как раз до тезиса о вырождении буржуазного театрального искусства в капиталистической формации профессионального театра, никак не отвечающей духу эпохи пролетарской революции, а также антитезиса о самодеятельном театре как проявлении народного искусства и формации, сообразной эпохе пролетарской революции, — когда зазвенел неумолимый третий звонок и мы снова поспешили в зал.

Третьего действия для меня не было. На все мои тезисы и антитезисы Князьковский не ответил ни единым словом и только поднимал вверх то левую, то правую бровь. Очевидно, я выкладывал мои соображения не вполне вразумительно: ведь он все же не был специалистом в области философии искусства. И я готовился во время третьего антракта поведать ему обстоятельно о всех моих исканиях на пути создания театра для коммунистического общества.

Но как только мы снова очутились в курилке и я раскрыл было уже рот для длиннейшей тирады, Князьковский неожиданно перебил меня:

— А Сара Бернар, — сказал он, помрачнев лицом, — умерла-таки, знаешь…

— Сара Бернар? — удивился я, не поняв, при чем тут Сара Бернар.

— Да, — подтвердил Князьковский. — Сара Бернар, мировая актриса. Умерла только в июне прошлого года, а совсем не когда-то давно, как говорила тогда Нюся на фронте. — Князьковский еще больше помрачнел. — Э, знать бы тогда, что она еще жива!..

— Но, — удивился я, — Сара Бернар — французская актриса.

Князьковский сразу же рассердился:

— Ну что же из того, что французская? Она всюду бывала — и в Америке, и в Австралии, даже на Тихом океане на Сандвичевых островах. Ведь мировая актриса! Мировую актрису и без слов понять можно. Она и у нас в России до революции была.

— Ну, — возразил я, — когда она приезжала в Россию, то была уже не молодая…

Князьковского это разозлило вконец.

— Немолодая! — заволновался он. — Немолодая! Такие немолодыми не бывают! Ей вот ногу отрезали, так она и без ноги играла. Сидела в кресле и играла. А зритель плакал и руки ей целовал. А почему ей и не поцеловать руку, когда такая актриса? А ты говоришь!

Я, собственно говоря, уже ничего не говорил.

Зазвенел первый звонок, и я поспешил выложить заготовленную речь об исканиях. Но Князьковский не дослушал меня до конца.

— Искания, искания! — снова перебил он меня. — Вот скажем, Комиссаржевская, ты думаешь, она не искала? Пустое, что она путала, где театр, а где церковь, — тогда вообще эпоха такая была: цари интеллигенцию в мистику загоняли. Комиссаржевская, может, и сама хорошо не знала, что ей надобно, как вот, скажем, ты, а тоже искала. Только, искавши, она и играла чудесно. Ты разве сумеешь сыграть так, как она?

— Разве ты видел Комиссаржевскую? — спросил я, слегка обиженный.

— Не видел, так другие видали! — вызывающе откликнулся Князьковский и даже схватил меня за грудь. — Ты вот торочишь мне про Заньковецкую…

— Простите, я и словом про Заньковецкую не обмолвился!

— Тем хуже, если не обмолвился! Надо было бы сказать. Разве ж не она — самая первая среди всех актрис мира? И разве не она и есть народный театр? Ты знаешь, что она говорила про театр еще тогда, во время царского режима? Что театр должен быть народным и моральным. И разве она не положила на это все свои силы и весь свой талант? И разве, посмотрев, как она играет, не становились люди лучше — правдивее, честнее и моральнее? А ты говоришь!

— И откуда ты все это знаешь? — уже раздраженно спросил я. — Ты ж ведь и Заньковецкой никогда не видел, даром, что она еще жива.

— Люди пишут, а я думаю! — буркнул Князьковский. — Что я, неграмотный или гнилая снасть?

Мы помолчали, покуривая. Не знаю, знал ли о том Князьковский, но мне было хорошо известно, при каких обстоятельствах он впервые услышал про Сару Бернар, Комиссаржевскую и Заньковецкую. Великие актрисы! В величественной истории театра моя актерская жизнь была незаметна, мелка и ничтожна. Я подумал о прошлом и будущем театра. Оно не имело начала, и я не видел его конца.

Зазвенел звонок, и мы стали продвигаться вслед за толпой к нашим местам. Я робко тронул Князьковского за рукав и, волнуясь, дрожащим голосом сказал, что если так, то надо созывать всех, всенародный съезд, а если нельзя всенародный, то пусть и поменьше, ну хотя бы общее собрание рабочих его завода, и на этом собрании обсудить все вопросы театра, его прошлое, настоящее и будущее. Чтобы зритель сказал свое слово, чтобы зритель знал в театре все, а не только свое место в партере на приобретенный билет.

Князьковский выслушал меня внимательно, даже ободряюще поддакивая головой. Но когда я закончил, он нежно обнял меня за талию, проталкивая сквозь толпу.

— Вот мы, скажем, — ласково промолвил Князьковский, — на нашем заводе делаем паровозы, А вот тебе, скажем, потребуется завтра до зарезу поехать в Москву. Так что тебе будет лучше — пойти в билетную кассу, купить билет и приехать в срок в Москву, или пусть тебе сам начальник станции начнет рассказывать о том, какие там у паровоза золотники, маховики и какие есть способы шуровать топку, а потом объявит, что билета нет, так как паровоз еще только делается на нашем заводе? А? Тебе нужен паровоз, тебе нужен поезд, тебе надо на поезд билет, а золотники, маховики и как эту самую топку шуровать — то уж наше собачье дело. А что оно там в театре делается, так это уж твое, браток, собачье дело. А зрителю давай билет и спектакль! И хороший чтоб был спектакль! Понял?