Изменить стиль страницы

Марина ждала меня на пороге.

— Здравствуй, Марина! — поздоровался я.

— Здравствуйте!

Марина покраснела. Ее широкое полнокровное лицо засветилось веселой, чуть-чуть смущенной, удивительно привлекательной улыбкой. Марина была красивая, бойкая молодица, и Панкратову доставалось от нас: у них с Мариной была любовь, и мы ему завидовали.

— Пожалуйте в хату!

Марина пропустила меня вперед, а сама пошла сзади.

На столе под образами стояла миска со сметаной и лежала лепешка. В печи жарко пылал огонь. Когда полицаи или гитлеровцы налетали на село, Марина Одудько оставалась без горячего.

— Садитесь завтракать, — сказала Марина, — покорно прошу. И горяченькая картошка сейчас поспеет.

Я повернулся к Марине, и она низко мне поклонилась. Потом она выпрямилась, — лицо ее пылало, румянец играл на полных щеках, — и улыбнулась мне так, что полное силы, свежее и цветущее лицо ее все озарилось улыбкой. Живительная радость, для которой не нужно ни повода, ни причины, которая рождается от одного сознания, что ты здоров телом и духом, была разлита во всем существе Марины.

— Спасибо, — сказал я, — я голоден и с удовольствием поем.

По-прежнему улыбаясь, по-прежнему сияя радостью, Марина торопливо смахнула передником крошки со стола, — крошек там никаких не было, чистый стол был застлан свежим, выкатанным, жестким полотенцем. Я сел, а Марина все улыбалась, стоя передо мной: радость переполняла ее, все оживляла кругом.

— Панкратов, — сказал я, — просил тебе кланяться.

Глаза Марины заискрились смехом, а все лицо залилось таким густым румянцем, что покраснели даже веки, даже уши, даже подбородок. Марина повернулась к печи. Она достала из печи ухватом горшок. Потом сняла с горшка крышку, и в лицо ей ударило паром.

— О! — весело сказала Марина. — Вот и картошка поспела! — Она выложила картофель в миску.

Красивая хата была у Марины Одудько! Хорошо утрамбованный земляной пол свеже побрызган водой и чисто подметен. Тугие, накрахмаленные полотенца на окнах, на посудной полке и на образах. Шесть подушек на постели, покрытой ковриком. Коврик на лавке, коврик на сундуке.

— Что же это Кузьмы Михайловича давно не видно? — услышал я спокойный голос Марины. Кузьма Михайлович это и был Панкратов.

— Соскучилась разве?

— Соскучилась, — спокойно ответила Марина.

Она поставила миску с дымящимся картофелем на стол и снова поклонилась в пояс.

— Кушайте на здоровье!

— А ты?

— Спасибо.

— Разве ты уже позавтракала?

— После.

— Садись со мной.

— Нельзя, — сурово сказала Марина. — По хозяйству надо.

По хозяйству ей вовсе нечего было делать, но нарушить старый крестьянский обычай она не могла. Она не решалась сесть при госте-мужчине. Скрестив руки на груди, стояла она передо мной.

Я положил себе картофеля, залил его сметаной, разломил лепешку.

— Молочниц видала? — спросил я.

— А как же, — ответила Марина, сияя от радости, — вчера вечером забегала Дарка Тимошева, а я к Олене Пригитыч зашла да к трактористке Василине Засядько. На Благовещенском базаре они были. Да еще Мокрина Ивановна, мать командира Власюка, была на базарчике на Холодной горе, около тюрьмы.

Марина вдруг перестала улыбаться, лицо у нее вытянулось, побледнело.

— Страх, что Мокрина Ивановна рассказывает! — Марина наклонилась ко мне и шепотом, захлебываясь, взволнованно и быстро стала рассказывать. — Каждую ночь, на рассвете, десятками вывозят, да все в крови, руки, ноги у всех переломаны, головы разбиты… И парни, и девушки, и даже дети! Каждую ночь!

— Мокрина Ивановна сама видела?

— Сама! Все своего Василька высматривает, убивается, — вздохнула Марина.

— А девушки? — спросил я.

— Всякое говорят. Немцев в городе стало поменьше. Каких-то итальянцев нагнали.

— Итальянцев?

— Да, — Марина улыбнулась. — Говорят, красивые и до девушек охотники. — Марина опять улыбнулась, но улыбка у нее тотчас пропала. Она поглядела на меня испуганными глазами. — Ой, чуть не забыла! В Позавербной не сегодня-завтра карателей ждут! Народ разбегается — кто в лес, а кто сюда к нам, в Туманцы.

— Что же там случилось?

— Контингента не выполнили! Вчера нагрянули полицаи, начали обыски делать, шум подняли, а кто-то взял да и прикончил одного камнем. Около церкви, на площади, и нашли: лежит, голова разбита, и камень рядом. Полицаев было всего пять человек, не отважились они идти против всего села и разделаться с народом. Забрали убитого и уехали, только грозились немцев навести, чтобы те сожгли слободу. Такой плач стоит в селе, такой стон! А что… — Марина запнулась. — А что, если бы ваши перерезали дорогу да перебили карателей, а? Уложить бы их при дороге всех до единого! — Потом она подумала и рассудительно прибавила: — Только ведь этих уложите, другие придут, еще свирепей с народом расправятся. Вот она, беда какая!

— Это верно, — сказал я. — Только ведь выхода нет у народа: мы фашистов, фашисты нас, а мы опять фашистов.

— Это верно! — согласилась Марина.

Мы помолчали с минуту.

— Ну, — вернулся я к прежней теме, — а как девушки с итальянцами?

— Девушки? — Марина улыбнулась. — Может, которая и улыбнется им… — Однако она тут же серьезно прибавила: — Олена Пригитыч разговорилась с одним итальянцем. Он немножко умеет по-русски. В Ломбардии, говорит, — это область такая в ихней Италии, все равно как у нас Харьковщина, — народ фашистов не любит, как и у нас. Как только, говорит, фашистам станет круто, бросит он автомат и подастся к себе, в Ломбардию: у него корова, свиньи, а лошади нет. Только там не лошади, а вроде ослы, мулами называются…

— Воевать не хочет? — переспросил я.

— Говорит, не хочет.

— Олена не говорила, увидит она его еще?

— Нет, не говорила.

— А ты ее поспрошай.

— Поспрошать можно.

— А Олена как, девка ничего?

— Хороша девка. Румяная такая, глаза черные…

— Я не про то. Верный ли она человек? Не из таких ли, которые и к немцам льнут?

— Нет, нет, — пришла в ужас Марина. — Что вы! Здешняя она. И из хорошей семьи. Отец ее был бригадиром. Младший брат в танкистах. Мыслимое ли это дело?

— Пусть расспросит итальянца: один он не хочет воевать или, может, много таких?

— Ладно, — сказала Марина, — я ей скажу.

— Олена не знает, что наши к тебе наведываются?

— Упаси бог! — снова пришла в ужас Марина. — Да разве я дура? — Она покраснела. — Кузьма мне такого наговорил про конспирацию! Он мне так и говорит: конспирацию надо соблюдать среди своих, а среди врагов всякий дурак сумеет это сделать.

Слово «конспирация» Марина выговаривала четко и старательно, — оно ей нравилось.

Вдруг на пороге появился карапуз лет пяти. Он был нагишом — без штанишек и без рубашонки. Осторожно заглянув в дверь, он стал на пороге и уставился на меня. Палец он засунул в рот по самую ладошку.

Марина перехватила мой взгляд и поспешно оглянулась.

— Смотри-ка! — всплеснула она руками. — А тебе чего здесь надо? Разве я не велела тебе стоять за воротами и смотреть, кто идет?

Карапуз вынул палец изо рта и опрометью бросился прочь. Его босые ноги затопотали по дорожке, ведущей к воротам. Марина вышла из хаты и смотрела, пока малыш не исчез за воротами. Потом она вернулась с извиняющейся улыбкой:

— И любопытен же! Вы уж простите! Мал он еще. Велела ему с места не сходить и, как увидит кого, стремглав бежать сюда. А он, вишь, какой любопытный, взял и приперся. Не приучился еще к конспирации!

Марина громко засмеялась.

— Прошу покорно, — сказала Марина и поставила на стол крынку и надтреснутую чашку. — Молочко холодное, вечернее.

— У тебя ведь забрали корову!

— У соседей заняла.

— Не надо этого делать.

— Эва! — отмахнулась Марина. — А разве ваши мало перетаскали мне всякой всячины? И спичек и соли, а Кузьма ботинки мне подарил. — Она покраснела.

Кормило нас это село, но продовольственную базу мы пополняли не через Марину, а через старика Вариводу, колхозного конюха. Он собирал продовольствие среди крестьян без всякой конспирации — «на окруженцев» — и переносил в яму у опушки. Село знало, что в лесу скрываются красноармейцы, которые не вышли из окружения и не могли пробиться к своим.