Изменить стиль страницы

Так протекали парижские дни. Алексей Степанович стал задумываться над тем, что эта жизнь перестала ему нравиться. Точно так же, как в Петербурге, он стал скучать в обществе парижских знакомых. Вместе с тем стал внимательно приглядываться к другой жизни Парижа. Алексей начал читать газеты, в которых осуждали правительство, Свобода суждений была удивительной по сравнению с Россией. Газеты и смелые речи ораторов даже в светских салонах интересовали молодого офицера. Он стал реже бывать даже у Курбатова, у него появилась страсть к книгам. От знакомых журналистов Алексей впервые услышал о Сен-Симоне и Шарле Фурье и на короткое время увлекся утопическим социализмом. Наконец от русских он узнал о том, что в Париже многим известен Александр Герцен — русский писатель, не возвратившийся в Россию. Имя его произносили в Петербурге и Москве со страхом. В ту пору Герцен был в Италии.

Однажды, после долгого перерыва, Алексей приехал в особняк Курбатовых. В одной из гостиных Алексей увидел хозяина, увлеченного беседой с незнакомым человеком. Еще издали Корнилов заметил, что принужденная улыбка незнакомца не сочеталась с сумрачным и угрюмым взглядом его больших карих глаз. Казалось, нелегко было ему сохранять эту притворную улыбку, чуть кривившую углы губ.

— Познакомьтесь, Алексис, — сказал Курбатов. — Мой гость синьор Энрико Гвиччарди, талантливый художник и опасный заговорщик, карбонарий. А это русский офицер из полка, в котором когда-то служил и я, — Алексей Корнилов.

— Вы карбонарий? — невольно вздрогнув, спросил Корнилов.

Гвиччарди усмехнулся, но улыбка его была грустной.

— Я просто человек, любящий свою несчастную родину. Карбонариев уже не существует. На смену им пришла «Молодая Италия»,

Алексей с любопытством разглядывал итальянца. Ему нравилось это смуглое, чуть желтоватое открытое лицо, нос с легкой горбинкой и курчавые смоляные волосы.

— Кто не любит прекрасную Италию, кто не сочувствует стране, которая томится под игом чужеземцев! — довольно искренне сказал Курбатов.

— Вы очень добры, — вежливо отозвался художник. — Любите мою родину и помогаете австрийцам держать ее в цепях.

— Какой вы злой, — снисходительно усмехнувшись, отозвался Курбатов. — Обо мне этого сказать нельзя. Уже двадцать лет я живу здесь, в Париже, чувствую себя парижанином...

— А ваши друзья и родственники в России помогают австрийцам угнетать мою родину, но ни австрийцам, ни их союзникам не сломить нас! Много завоевателей прошло по Италии, и все растаяли как воск под нашим горячим солнцем: готы, лангобарды, норманны. Исчезнут и австрийцы. Простите... Я не хотел вас обидеть, синьор Курбатов... Но я не могу говорить спокойно о моей несчастной родине, — понизив голос, продолжал итальянец.

— Я понимаю вас... И все-таки вы слишком экспансивны, синьор Энрико, — нахмурившись, заметил Курбатов.

— Он честен и прямодушен! — воскликнул Алексей Степанович. — У господина Гвиччарди есть хорошая благородная цель в жизни — освобождение родины. А у нас с вами, Лев Сергеевич? Мы миримся со всем, даже с постыдным рабством в нашей отчизне.

Разговор оборвался. Лев Сергеевич взял под руку Корнилова и отвел его в сторону.

— Алексей Степанович! Непозволительно российскому дворянину говорить так, — сухо сказал Курбатов, переходя на русский язык. — Я человек либеральных взглядов, но я никогда не забываю присягу государю. Прошу вас не превращать мой дом в подобие якобинского конвента. Да-с, именно конвента! Не забывайте, вы все же офицер гвардии, хоть и в отставке.

Алексей смутился. Не находя слов, молчал и рассеянно глядел на толпившихся в гостиной людей.

«Ему, видите ли, неприятно слышать правду. А жить годами за границей на деньги своих мужиков не стыдно», — выходя из гостиной, подумал Корнилов.

Неожиданно Алексей Степанович остановился. Совершенно простой, внезапно возникший перед ним вопрос неприятно ошеломил и сбил его с толку.

«А ты на чьи деньги живешь? — мелькнула мысль. — Играешь в карты, праздно болтаешь. Секреты иностранных мануфактур собираешься выведывать, чтобы твой батюшка заставил своих рабов перенять их и новые тысячи барышу получить...»

«Нет, с этим нельзя мириться! — горестно решил Корнилов. — Каждый честный человек в Европе может попрекать нас рабством».

2

В маленькой, уютно обставленной квартире Алексея Корнилова поздно ночью сидели хозяин и Гвиччарди.

— Бесплодные идеалы какого-то абстрактного добра, возвышенные фразы не есть истинная любовь к отечеству, — говорил Гвиччарди глухим от волнения голосом. — Тот, кто истинно любит свою родину, всегда будет заботиться о счастье сограждан. Вы говорите, что русские восхищаются мужеством «Молодой Италии». Среди ваших соотечественников за границей есть отважные, благородные люди, они сочувствуют нам и помогают, особенно один из них — Александр Герцен.

— Я знаю это имя, — сказал Корнилов, — и мне кажется, что наши пути сойдутся.

— Что вы делаете здесь, в Париже? — неожиданно спросил Гвиччарди.

— То же, что другие русские. Живу. Впрочем, я ехал за границу, чтобы познакомиться со стекольным производством. Собираюсь побывать в Баккара, затем в Богемии.

— Венецианское стекло давно уже уступает французскому и богемскому... — с горечью сказал Гвиччарди. — Творчество неотделимо от жизни, а жизнь венецианцев полна суровых испытаний и унижений... Под игом чужеземцев трудно создавать прекрасные произведения искусства. Трудно дышать и творить в атмосфере рабства, не имея уверенности в том, что творческие замыслы не растопчет прихоть угнетателя.

— И все же, синьор Гвиччарди, в России крепостные моего отца делают чудеса. У нас на заводе есть мастер-художник, он сделал стакан, который не уступит бесценным вазам ваших венецианских мастеров. Кстати, разве во все времена венецианский мастер мог считать себя свободным?

— Не ищите в исторических аналогиях оправдания современному рабству, — нетерпеливо перебил итальянец. — Вы заговорили о мастерах Венеции. Я могу рассказать одну историю, которая, возможно, поможет вам понять душу художника. Это старинное предание. Где в нем кончается правда и начинается вымысел — предоставляю судить вам, а называется это предание «Венецианская нить».

И Гвиччарди начал свой рассказ:

— Кончилось торжественное богослужение. Разодетые по-праздничному горожане стали выходить из собора Сан-Марко. Звонили колокола, и заглушенный звоном плач ребенка услышали не сразу. В нише у входа в собор лежал сверток. Дама в голубом платье с золотым крестом на шее наклонилась над ним и кончиками пальцев осторожно развернула тряпки. Она увидела ребенка, пронзительно вопившего и размахивавшего маленькими кулачками.

«Откуда он взялся? Чей это ребенок?» — спрашивали друг друга толпившиеся горожане. Ответа не было.

Найденного у церкви мальчика взял мастер цеха стекольщиков Анджелло Руджиери. Своих детей у него никогда не было, и многие недоумевали, зачем понадобился угрюмому старику этот крикун. С ним возились глухая старуха — жена мастера и ее племянница Николоза.

В честь святого Николая — покровителя стекольщиков, в день которого он был найден, — мальчишку назвали Николо. Старик Анджелло, передав его в руки жены, казалось, надолго забыл о существовании ребенка.

Он рос предоставленный самому себе. Часто Николо уходил из дома и возвращался под вечер на другой день. Мальчик знал весь остров, на котором он жил.

Солнце серебрило паруса рыбачьих лодок. Согретая солнцем только что пойманная рыба пахла солью и морской влагой. Но рыбаков здесь было мало. Большинство жителей острова Мурано занималось изготовлением стекла. Венецианские патриции, которым был подвластен остров Мурано, предоставили стеклоделам относительную свободу во всех делах. Здесь, рядом с Венецией, существовала почти независимая республика. Она имела свои законы, чеканила свою монету и каждый год, в день святого Николая, выбирала свой Верховный совет, который управлял островом. Интересы этой маленькой республики стекольщиков представлял в Венеции особый посол.