Изменить стиль страницы

И на этом не остановился русский мастер.

Сотни наждачных жал прикоснулись к стеклу, и на его сверкающей глади расцвели волшебные цветы, полетели сказочные птицы, разлились искрящиеся реки алмазной грани. Потом для обработки стекла приспособили небольшое медное колесо, покрытое маслом и наждачной пылью. Оно оставляло на поверхности хрусталя туманный морозный узор матового рисунка...

Смелости и таланта требовала от мастера гравировка по стеклу. Уверенная, твердая рука нужна для тончайшего матового рисунка и пышной алмазной грани, ослепляющей глаз разноцветными огнями, пылающими в причудливых сплетениях линий.

Подобно всякому художнику, мастер-стеклодел мог делать наброски углем и карандашом, мог менять первоначальный замысел. Все это допускала бумага и стекло, расписываемое красками. Когда же рисунки на стекле стали делать гранильным колесом, поправки стали невозможны: одно неверное движение, и рисунок испорчен, загублена вещь. Поэтому мастера работали осторожно, предварительно намечая рисунок на стекле мелом и клеем. После разметки увереннее работал гравер.

Но дул ветер-шалоник, и останавливались колеса. В эти дни нечего было делать и мастерам рисовки.

4

Когда приходит шалоник, Степан Петрович старается не бывать на заводе. Нахмуренный, он бродит по комнатам просторного дома, заходит в музей, где просиживает дотемна. В тишине большого зала с широкими итальянскими окнами, затянутыми полотняными шторами, окруженный знакомыми вещами, Корнилов чувствует, как наполняется гордостью его сердце. Ведь сумел он все же поднять из ничтожества захудалое отцовское дело, другой такой завод в России поискать.

Много добрых мастеров у Степана Петровича. Цены нет вот этому кириллинскому стакану, который когда-то чуть не разбил он по горячности, спасибо Алексею — удержал. Стакан, на котором будто сам знаменитый Ватто нарисовал веселую картинку, удостоен двух золотых медалей на выставках.

Корнилов с любовью осматривает расставленные в шкафах на полках графины цветного стекла, хрустальные жбаны и кубки, вазы и ларцы. Отделанные золотом и серебром, матовыми рисунками, сияя радугой граней, ослепляют хозяина его сокровища. Прежде отделывали товар только золотом и эмалевой росписью, а теперь на заводе много стало добрых алмазчиков. Кто они, что они сделали — про то никто не знает. Слава принадлежит ему, Степану Петровичу.

Корнилов придумывает себе развлечение: он издали должен угадать рисунок гравировки.

— Евсей, гляди! — кричит хозяин глуховатому сторожу музея. — Вон на том графине грани бровкой сделаны.

— Так, ваша милость, — подтверждает сторож.

— Дальше гляди. Бокал на витой ножке с медальоном райком гравирован?

— Верно! — кричит сторож, увлекаясь придуманной барином игрой,

— Кувшин с серебром — а-ля грек, ваза синяя гравирована листом, кубок алмазной грани — королевского рисунка, — перечисляет Степан Петрович.

— Ан нет! Ошибка ваша, барин. Не королевский — графский узор на кубке! — возражает сторож.

— Врешь, королевский, — раздраженно ворчит Корнилов, подходя ближе. Заметив свою ошибку, Степан Петрович хмурится. Замечает он и пыль на полках. Раздумывать хозяин не любит — бьет сторожа наотмашь.

— Опять ни за чем не следишь, старый черт! Это что? Грязь! Языком заставлю лизать! Сидит, дармоед, пыль смахнуть не может.

— Батюшка-барин, не гневись, — размазывая по лицу слезы, бормочет сторож. — Боюсь, рука нетвердая, а вещи-то дорогие. Долго ли до греха? С кого спрос, коли разобью? Все с меня, грешного.

Корнилов не слышит оправданий. Угрюмо проходит мимо сокровищ музея. Даже любимый винный сервиз, в семи бокалах которого заделаны нежно вызванивающие музыкальную гамму серебряные бубенцы, не радует Степана Петровича, проклинающего в душе ветер-шалоник. А он все так же гудит и швыряет с силой песок в окна корниловского дома.

5

Делать на заводе было нечего, но и домой Кириллин не спешил. Просидев часа два в гранильной, наговорившись с мастерами о своей поездке в Петербург, Александр Васильевич вспомнил про Гутарева и решил заглянуть к нему.

Едва лишь вышел во двор, в лицо ударило облако белесой пыли. Кириллин невольно закрыл глаза и закашлялся.

— Что, не нравится наша похлебка? — спросил чей-то насмешливый голос. — Она, брат, потроха все вывернет.

— Вам и в шалонный день покою нет, — заметил Кириллин, подходя к дощатому сараю, покрытому густым слоем белой пыли.

— Здесь, как в аду, порядок строгий: день и ночь в котле кипи, — отозвался все тот же голос. — Нам отдыха нет.

В составной мастерской в густой пелене пыли двигались белые тени. Высеянный решетами песок лопатами перемешивали с толченой известью, поташом и содой. На бровях, ресницах и бородах пыльный налет шихты лежал, так же как и на всем лице, плотно, словно гипсовая маска. Под ней виднелись равнодушные усталые глаза. Подростки и женщины, прикрывая от ветра шихту тряпками, везли на тачках полные короба. Пышущие зноем печи ждали этой тяжелой белой пыли, наполнявшей короба. В печах шихта превращалась в стекло, в узкогорлые графины, вазы, бокалы.

Когда дул шалоник, стекло в печах не варилось и шихта была не нужна, а все же ее везли в гуту тачка за тачкой.

— Гоняют как окаянных, а там короба стоят, — ворчали женщины, возвращаясь в составную.

Старший гончар прикрикнул на них, и все умолкли. «Сатану Сатаневича» в составной ненавидели и боялись. Старший гончар не жаловался управителю и приказчику, а расправлялся со всеми своим судом.

— Чего ты гоняешь их, Кондрат Кузьмич? — заступился за женщин Кириллин. — Они верно говорят: сегодня шихта не понадобится.

— Ты иди, родимый, куда шел, без тебя разберемся, — сухо оборвал старший гончар. — С меня требуют, и мне отвечать. Нам ведь поблажек нет... Мы по ярмаркам и Питерам не гуляем.

Кириллин вспыхнул, но молча пошел дальше.

В гуте народ тоже томился от вынужденного безделья, хотя на первый взгляд казалось, что работа кипит по-обычному. Из печей выбивалось дымное пламя, и сизый чад слоился над цехом.

Гутарева не пришлось долго искать. Он сидел на опрокинутом коробе и ел размоченный в воде конопляный жмых.

— Здравствуй, Василий, — сказал Кириллин, присаживаясь рядом.

— Здорово, коли не шутишь, — угрюмо ответил гутеец, продолжая жевать. — Угостил бы, да боюсь, не понравится тебе моя закуска.

Кириллин, подняв тонкий березовый хлыстик, задумчиво чертил по пыльному полу.

— Хлеба-то что же не возьмешь у меня? — спросил Александр. — На хлеб обижаться нечего. Прости, погорячился прошлый раз.

— Ничего, — неопределенно протянул Гутарев. — Своего хлеба нет — у людей не наешься. Прежде, у Поливанова, хоть два дня на себя могли работать. Посевы были. С грехом, а все же к земле лепились. Здесь уже не то. Ни отдыха, ни срока тебе... И смерть-то про нас забыла.

— Что накликаешь на себя?

— Да уж лучше бы... один конец.

Кириллин вздохнул. Поднявшись, он напомнил:

— Заходи вечерком. Возьми хлеба-то.

— Ладно, там видно будет, — равнодушно сказал Гутарев.

6

Прекращался шалоник, и все возвращалось к прежнему.

В овраге за поселком ломали известняк. С речки тянулись подводы с песком. Около поселка они встречались с обозами, подвозившими дрова. Жизнь входила в привычную колею.

Год от года все больше разрастался завод. Не две, как при отце Степана Петровича, а восемь варочных печей отравляли дымом воздух в поселке.

Приземистые, покрытые копотью мастерские привилегированного завода Степана Корнилова все теснее смыкались внутри двора. Расширять двор уже некуда: новый забор поставили у самой кручи над прудом.

В продымленных, придавленных кровлей мастерских — каторга. Степан Петрович не баловал своих людей. Долго раздумывал, прежде чем поставил водяную мельницу для помола известняка. Остальное все делалось руками, ногами. И за все расплачивались легкими работные люди.