Изменить стиль страницы

В начале сентября произошел крах «оси», который предсказывал Франс: капитулировала Италия, и итальянский флот направился в гавани союзников.

По немецкому радио мы слышали речь Гитлера, который, точно кликуша, вопил, что «выродившейся плутократии» никогда не удастся вовлечь немецкий народ в заговор, подобный событиям 25 июля, что Италия всегда была для Гитлера, собственно говоря, путами на ногах и что теперь он, освободившись от этих пут, будет сражаться с еще большей уверенностью и воодушевлением.

— До смерти, до скорой смерти!.. — громко пропел Эдди, подражая оперному певцу, когда я перевела товарищам речь Гитлера. В этот вечер мы у себя в штабе много шутили, много пели и смеялись.

Мужество отчаяния

В тот самый сентябрьский вечер, когда мы услышали, что парашютисты-эсэсовцы вывезли Муссолини из тюремного заключения и перебросили в район, занятый фашистами, кто-то позвонил мне по телефону. Я взяла трубку: женский голос, немного охрипший или же умышленно приглушенный — я сначала его не узнала— несколько раз произнес мое имя: «Ханна? Ханна?!»

— Да, это я… Кто это?

Повторять вопрос не было надобности: в тот же момент я узнала, кто говорит, как это ни было невероятно. Я оторвалась от телефонной трубки и крикнула на весь дом:

— Это Таня!..

Отец с матерью и Юдифь, сидевшие в гостиной, в растерянности окружили меня, не понимая, в чем дело. Я дрожала. Руки мои дрожали, голос срывался:

— Таня… где ты?

— Я звоню из Католической больницы, — произнес хриплый и все же такой знакомый голос: он звучал так мрачно, будто доходил с того света. — Можешь ты прийти ко мне?

— Я приду, — поспешила я ответить, хотя в голове никак не укладывалось, что со мной говорит по телефону настоящая Таня. На какой-то момент я даже подумала: это провокация, западня!

Мне вдруг вспомнилась бледная, безвольная физиономия с глазами-бусинками— типичный представитель определенной сорта людей — предателей, продавшихся чужеземцам и применявших самые подлые средства, чтобы схватить человека. Но эта мысль быстро исчезла, уступив место другой: я должна узнать, что с Таней; и я тут же села на велосипед.

Я мчалась вовсю, низко согнувшись над рулем; приближаясь к больнице, я поехала медленнее, осторожнее. За сто метров до длинного больничного здания я сошла с велосипеда и стала осматриваться. И вдруг увидела Таню. Она выглядела как-то очень странно, и все же это была она. Она тоже заметила меня, нерешительно подняла руку. Сердце мое билось так, что я едва дышала. Я пошла ей навстречу. И снова мелькнула мысль: а вдруг здесь все же западня? Гитлеровские молодчики, вспомогательная фашистская полиция выставили Таню в качестве приманки? Они сидят в засаде и схватят меня, как только я появлюсь. Я поманила Таню к себе. Она подошла ко мне какой-то неуверенной, робкой и усталой походкой. Я поглядела на подъезд больницы. Никто за Таней не следил. Прислонив велосипед к стене дома, я пошла навстречу Тане и молча обняла ее. Она на несколько секунд крепко прижалась ко мне, как ребенок.

— Скорей, скорей, — торопила я ее, — садись на багажник!

Мы с бешеной скоростью помчались домой; я так волновалась, что велосипед выписывал зигзаги.

Всю дорогу мы не разговаривали. Подъехав к дому по задней тропинке, мы прошли через калитку в садик. Я втолкнула Таню в комнату и плотно задернула шторы. Мать и Юдифь поспешили Тане навстречу, на мгновение молча остановились, пораженные ее видом, затем бросились обнимать ее. Отец сухо покашливал, шептал что-то, бормотал себе под нос и снова кашлял. Когда настал его черед поздороваться с Таней, он от волнения не смог выговорить ни слова и только долго пожимал ей руки. Я стояла рядом и смотрела на отца и Таню. Только сейчас я как следует разглядела ее. На ней был ее собственный непромокаемый черный плащ, накинутый на странного вида мешковатое бумажное платье с очень длинным лифом и огромным вырезом у шеи. На ногах — черные огромные башмаки и грубые чулки противного розового цвета. От былого изящества Тани не осталось и следа. Однако не одежда так изменила ее: другим стало ее лицо. Оно осунулось, появились синие круги под глазами и синие жилки на висках, горестно сжатый рот казался чересчур большим; глаза утратили свою прежнюю теплую грусть — в них застыл ужас, они выражали суровость и какую-то безнадежность. Она озиралась вокруг, переводила взгляд с одного на другого. Видно, она сама не верила в свое возвращение. Отец пододвинул ей стул. Первая нарушила молчание мать:

— Ты голодна? Хочешь пить?

— Я погибаю, — проговорила Таня так же хрипло, как раньше.

Мать принесла ей хлеба, джема и чаю. Ужасно было смотреть, как Таня жадно, точно животное, проглатывала еду. Она не успевала даже прожевывать куски. Отец с матерью и Юдифь вышли в соседнюю комнату. Я хотела последовать их примеру, но Таня жестом задержала меня.

— Не оставляй меня одну, — сказала она.

Она дочиста все съела и выпила чай. Затем, закрыв глаза, откинулась на спинку стула. И тотчас же заснула, прежде чем я успела опомниться.

Весь этот вечер и ночь мы слушали Танин рассказ. Мать собрала в кучу всю ее одежду — она кишела вшами. Таня приняла душ и переоделась. Теперь, в своем старом платье, она выглядела еще более худой и хрупкой. Хрипота ее не исчезла даже и в последующие дни. Но она, не умолкая, торопясь и захлебываясь, рассказывала и рассказывала. Нервная дрожь, беспричинный смех, вся ее чрезмерно напряженная речь говорили о какой-то новой собранности, своего рода мужестве, рожденном отчаянием, как будто в душе Тани созрело намерение, которого я еще не могла постигнуть.

Таня стала рассказывать о тюрьме в «Холландсе Схаубюрх», о своем страхе перед битком набитой камерой и перед всевозможными ужасами. Немцы начали с грабежа: отобрали у заключенных часы, кольца, украшения, деньги, сложили в ящики и унесли. Затем ухмылявшиеся гитлеровские молодчики учинили обыск; бесстыдными руками ощупывали они тридцать раздетых женщин и девушек, загнанных в угол. Первое время заключенные питали тщетную надежду, что откуда-то придет желанное спасение и они избавятся наконец от зловония, грязи, звуков молитв и рыданий. А затем наступило полное безразличие; люди уже не роптали, они погружались в сон, лежа на голом полу, тесно прижимаясь к телам других людей, которые тоже пока еще были живы, но жаждали лишь одного — забыться. С каждым днем любопытство у людей притуплялось; их не интересовало, кто уходил совсем, кто появлялся вновь. Время от времени происходили душераздирающие встречи между людьми, уже привыкшими к своему положению, и новичками, которые вскоре так же тупели, как их предшественники. По прошествии определенного срока им предстояла отправка в лагеря, причем людей сортировали грубее, чем скот: разлучали детей и родителей, братьев и сестер, мужей и жен. И ее, Таню, тоже втолкнули вместе с другими в грузовик, высадили на перрон и с руганью посадили на поезд, идущий в Дренте.

— Все-таки в Вестерборк? — спросил отец.

Таня взглянула на него; только сейчас она узнала о том, что мы с отцом ездили в концлагерь. Хрипло засмеявшись, она сказала:

— Я знала, что меня наметили к отправке туда. Однажды даже выкрикнули мое имя. Но потом меня все же оставили на месте, не знаю даже почему. Только через две недели наступил мой черед. Чтобы охранять нас, в купе сел полицейский-голландец, очень молодой и весьма смущенный этим поручением; он не знал, как ему себя держать с нами. То он был очень вежлив, а то начинал кричать. Мы забросали его вопросами относительно лагеря. Сам он никогда там не бывал. Через два часа у него был уже такой вид, будто он готов пустить себе пулю в лоб. Я знала лишь одно: это единственный мой шанс на спасение. Когда мы проехали Хохефеен, уже темнело, и вдруг поезд замедлил ход. Я поднялась и сказала полицейскому: «Откройте мне дверь».

Он наивно и растерянно уставился на меня, словно я неожиданно ударила его по лицу. «Откройте дверь!» — крикнула я. Соседи по купе закричали, что я вдребезги разобьюсь, если сейчас спрыгну. Я засмеялась и сказала: «Заткнитесь! Не все ли равно, когда подыхать — месяцем раньше или позже…» Полицейский нерешительно встал, как будто не он здесь распоряжался, и, казалось, готов был позвать на помощь. Я схватила его за плечо, повторяя: «Откройте дверь!» Кажется, я даже выругалась. Поезд пошел несколько быстрее. Я попыталась отодвинуть дверь. Но ключ был у полицейского. Он отпер дверь, не говоря ни слова; на лбу у него выступил пот, как у умирающего. Все затаили дыхание. Когда я прыгнула, пронзительно вскрикнула какая-то женщина. Я скатилась по откосу вниз и осталась лежать во рву. Поезд ускорил ход. Я ощупала себя: переломов не было. На четвереньках выкарабкалась я наверх и очутилась по другую сторону рва. Я даже не стала выжимать плащ и платье. И тут я вдруг услышала свисток и зловещий скрип колес: это остановился поезд. Послышались крики; кричали по-немецки и по-голландски: «Человек спрыгнул! Человек убежал!» Я побежала. Бежала по пашне, сквозь кустарник. К счастью, уже смеркалось. Я мчалась вперед, спотыкалась, падала, снова подымалась на ноги. До меня все еще доносились крики. Не помню даже, сколько раз и откуда по мне стреляли. Я ни на секунду не останавливалась — только если случалось завязнуть в рыхлом песке и упасть. Среди высокого густого кустарника вилась дорожка, на нее я и свернула. Вскоре из-за живой изгороди показался крестьянский домик. Я постучала в окно. Открыла мне какая-то женщина. Увидев меня, она захлопнула дверь перед самым моим носом и задвинула изнутри засов. Я пересекла двор и вышла на пустошь. Было уже настолько темно, что все предметы утратили окраску и казались серыми. Мне послышалось, будто где-то далеко пыхтит, трогаясь с места, паровоз. Я вышла на довольно широкую дорогу. Нигде ни души. Взошла луна, озарив все отвратительным светом. На равнине не видно было ни одного дома, и только слышался лай собаки. И я двинулась на лай. Вероятно, прошло несколько часов, прежде чем я приблизилась ко второму домику; лай то доносился до меня, то надолго замолкал, и я шла наугад. Но вот я снова очутилась среди людей; оказалось, там было даже пять-шесть крестьянских ферм поблизости друг от друга. Я постучала в первый попавшийся домик, и крестьяне приняли меня и дали мне поесть. Я оставила у них свою одежду, кроме непромокаемого плаща, который уже высох на мне; хозяйка дала мне свое платье. Я записала ее адрес. Оставаться там дольше я не рискнула, хотя мне очень хотелось немного отдохнуть. Всю ночь мне пришлось идти. Хозяева дома показали дорогу через лес. Никогда еще не ходила я ночью в лесу и вряд ли когда-нибудь осмелилась бы. На этот раз он показался мне настоящим раем в смысле безопасности. Наутро я была уже в Меппеле. Только стало светать, как я уже подошла к станции; там стоял товарный поезд, отправлявшийся на юг; паровоз разводил пары. Я забралась на первую попавшуюся тормозную площадку. И тотчас же заснула. Но когда поезд тронулся, проснулась. И я узнала Велюве.