Изменить стиль страницы

— Причем имеется в виду, что в первую очередь участники движения Сопротивления должны вести себя смирно, — сказал Рулант. — Ведь то, что мы делаем, нездорово и незаконно…

— Вот потому наше дело и называется подпольным, — заметила я саркастически.

Мы опять немного помолчали. Наконец Вейнант спокойным и решительным тоном заявил:

— Я, возможно, не так хорошо разбираюсь в политике, как вы… Но я согласен с тем, что вы говорите: мы продолжаем борьбу. Ведь должны же когда-нибудь победить честность и справедливость!

— Аминь, — заключила я.

Поручения

Ан, Тинка и я начали работать у фелзенцев. Мы не очень ясно представляли себе, в чем состоит наша основная работа. Сначала нам приходилось разносить или получать свертки — то в Алкмаре, то по разным адресам в Блумендале или в Лейдене. На второй неделе Ан и Тинку послали с тяжелым ящиком в Гаагу, а мне было поручено доставить письмо кому-то в Халфвехе. Аренд по-прежнему относился к нам сердечно и по-товарищески. Менее понятно было, что на уме у магистра Паули и инженера Каапстадта. В их смехе, в их вежливости заметна была, казалось мне, некоторая искусственность. В наших старых куртках и плащах, на разбитых велосипедах, в порыжевших башмаках, мы производили не очень-то выгодное впечатление. Но должен ли настоящий джентльмен определять этим свое отношение к людям? Понять намерения и настроения людей, находившихся в нижнем этаже виллы, — солдат в казарме, как выразился Аренд, — было не так трудно. Там были рабочие и молодежь из бюргерских кругов; некоторые из них были мобилизованы в майские дни 1940 года; другие научились владеть оружием только в организациях Сопротивления; но все они умели стрелять. Это была небольшая группа, состав ее менялся и от десяти человек доходил иногда до двадцати, хотя в своем штабе они никогда не собирались полностью; в тяжелое для страны время они могли также рассчитывать на сотрудничество некоторых лиц в округе. Они сидели в нижнем этаже дома, варили себе бурду, которая называлась у них кофе, играли в карты, выбирали окурки из пепельниц верхних господ и ждали, не наклюнется ли какое-нибудь дело. Многих из них мы узнали по участию в карательной экспедиции против бывших эсэсовцев. Они подшучивали над нами, как всегда шутят мужчины с молодыми женщинами; Ан и Тинка с ответом не медлили (я же особой находчивостью не отличалась), и мы смотрели на них как на товарищей. Двое из них вечно что-то стряпали на кухне; мы давно уже заметили, что у этой группы были порядочные запасы продовольствия. Пюре из репы, капусты и кореньев было образцово приготовленным блюдом, и, когда бы мы ни пришли к ним, они предлагали нам поесть, если что-нибудь стояло на плите. Маартен, молодой человек в коротких сапогах, который исполнял обязанности повара, — его спортивную кепку, тщательно вычищенную, мы видели еще в коридоре, — через несколько дней рассказал нам, что если мы захотим, то можем прежде всего пропустить по стаканчику: у господ наверху, видимо, алкогольных напитков вдоволь, и по утрам «солдаты» могли забирать и использовать то, что оставалось с вечера.

— Если бы ты их видела, когда им удалось освободить из лагеря Мэйсфелта, — сказал Маартен. — И сколько пришлось тогда на каждого из нас выпивки! А ведь то были только остатки с верхнего этажа!

— Кто такой Мэйсфелт? — спросила Ан.

Маартен поднял брови: — Разве ты не знаешь? Он — один из руководителей СДРП (Социал-демократической рабочей партии Голландии), до войны, конечно… Он сидел в Амерсфорте.

— И они сумели его освободить? — спросила я удивленно. — Как им это удалось?

— Он не единственный, — ответил Маартен. — У наших господ великолепные связи. Вот увидишь.

Тинка облокотилась на кухонный стол и, глядя на Маартена, без всякого стеснения заявила:

— Должна сказать, у вас здесь происходит что-то странное… Прежде всего эти господа наверху и простые парни внизу. В нашем Совете Сопротивления это просто было бы невозможно.

Маартен положил Тинке на тарелку еще ложку овощного рагу и, смеясь, сказал ей:

— Да, Совет Сопротивления! Это ведь наши большевики, да? Вы, конечно, делите все поровну!

Мы рассмеялись; однако мне было не совсем ясно, как Маартен к этому относится — одобряет или насмехается.

— Во всяком случае, мы считаем, что мир после войны должен стать более совершенным. И без отвратительных различий между людьми — прежних и теперешних.

Лицо Маартена сделалось задумчивым. Он пожал плечами.

— Что значит «более совершенным»? Различия существовали всегда и, конечно, останутся навсегда и в будущем… Лишь бы каждый исполнял свой долг. Лишь бы немцы подохли.

— Ах, если бы дело обстояло так просто, — сказала я со вздохом.

Никто из нас не собирался открывать политических дебатов, хотя мне очень хотелось узнать побольше о человеке, которого фелзенцы сумели освободить из лагеря Амерсфорт. Я подумала об Отто, о наших товарищах, которые попали в лагерь и о которых мы больше ничего не слыхали. И я промолчала. Ан, Тинка и я пришли сюда не для того, чтобы раскрыть секреты Паули и его друзей, еще. меньше собирались мы навязывать свои взгляды Маартену и другим молодым людям, подобным ему. То, что говорил нам Маартен, в известной мере представляло собой, разумеется, также и кредо остальных. Они ненавидели оккупантов и живо интересовались одним лишь — как можно скорее выгнать их из страны. Со всем остальным они мирились. Я на минуту задумалась, испытывая, какое-то смутное, гнетущее чувство в груди… Действительно ли большинство голландского народа хочет жить в более совершенном мире?.. Я неоднократно утверждала это; но теперь я чувствовала, что и сама начинаю сомневаться.

Пауль и бетонированное укрепление

Близилось рождество. Яростное наступление Рундштедта вокруг Лейка все еще продолжалось. Газеты были полны слухами о победах, но они умалчивали о том, что русские окружили Будапешт и подошли к границам Австрии, что немецкие конвои один за другим были потоплены англичанами. Голландия переживала беспощадно суровую зиму. Никогда не видела я мой родной город, Гарлем, таким запущенным, таким грязным, таким жалким. Снег никто не убирал. Улицы приобрели неопрятный вид, мостовые покрылись ледяной коркой, окна замерзли, или их просто не было видно из-за ставен, которых никто не открывал. Проходя по городу, я видела кое-где кучки людей, тупо стоявших в очереди перед дешевой общественной столовой. Гуща, которую они уносили с собой в консервных банках и кастрюлях, не заслуживала названия человеческой еды. Мальчишки бродили по замерзшим каналам и охотились с рогатками на голодных, истощенных чаек. Иногда мне удавалось погреться в штабе, но дома, у медицинской сестры, был ледяной холод. Собственно говоря, я вообще никогда не согревалась. И никто не мог согреться. Из труб быстро подымались и рассеивались тощие спирали дыма от печурок, вокруг которых сидели люди, набивая их стружками и щепками, чтобы хоть немножко согреться и что-нибудь сварить себе. Большинство жителей не имело теперь другой еды, кроме луковиц от тюльпанов и сахарной свеклы. Они рубили луковицы и делали из них пюре, варили суп; сварив сахарную свеклу, они делали сироп, а затем поливали им цветочные луковицы. Некоторые, главным образом одинокие старики, не умели даже раздобыть луковиц или сахарной свеклы. Они заболевали и, тихо пролежав день-другой, так же бесшумно и тихо умирали. Голодные походы не прекращались. Во время этих походов тоже гибли люди.

Наступило рождество, и нацисты весело отпраздновали его, еще раз показав свое подлое нутро. Они разъезжали, провозя мимо бедствующих жителей целые повозки с напитками; в деревянных ящиках громыхали бутылки. Они везли также зеленые сосновые ветви и распевали песни — тут и там. В районе их казарм и укрытий пахло мукой и маслом; запах печеного теста наполнял окрестность — дразнящая иллюзия далекого прошлого. На ступеньках стояли дети, повернув личики навстречу ветру, который приносил эти запахи сытости и изобилия; они дрожали от холода и острого желания есть.