“Есть такие предметы, разобраться в которых можно только принявшись за дело с методической беспорядочностью”, — писал Мелвилл. Вероятно, один из таких предметов — человеческая жизнь, и надо сказать, что сам Мелвилл разобрался в ней в полном согласии со своим методом. Он прожил удивительную жизнь, неудача которой — верная отметина избранников судьбы, великих художников и пророков.

Мелвилл родился в состоятельной американской семье, но отец его разорился и умер. С пятнадцати лет мальчик не имел более возможности посещать школу. В двадцать — поступил матросом на корабль и проплавал с перерывами пять лет. Плавал на торговых судах и на китобойцах, принимал участие в бунте, высаженный на берег, жил среди дикарей Полинезии, пока, наконец, не устроился на американский военный корабль и не вернулся в Бостон. Первые его рассказы об островах южных морей, где он побывал за полвека до Гогена (так же надеясь обрести там потерянный рай и так же, не обнаружив рая, вынужденный создать его — только не с помощью красок, а с помощью слов), появились одновременно с выходом в Европе “Манифеста коммунистической партии”. Здесь, пожалуй что, символ: Америка, бывшая колония Европы, стремительно строила свои смыслы и свою мифологию, главной фигурой которой стала личность — выпавшая из класса, а может быть, ни к какому классу никогда не принадлежавшая; природный человек, дикарь, “белый дикарь” — как Уитмен — превыше всего ценящий свою первозданную чистоту и свободу и только в ней видящий возможность для человеческого и вселенского братства. Вот правда Нового света. Революция и надменный байронизм ей одинаково чужды.

Всего за несколько лет Америка — до этого просто “варварская провинция, освещенная газом” — осознала свой дух, свое пространство, миссию своей силы. Одна за другой (как базовые пластинки рок-музыки в конце 60-х — начале 70-х годов) появляются книги, вместе составляющие грандиозный не политический, но поэтический манифест: “Листья травы” Уитмена, “Алая буква” Хоуторна, “Уолден” Торо и “Моби Дик” Мелвилла.

В год, когда “Моби Дик” увидел свет (1851), Фуко при помощи своего знаменитого маятника, висящего ныне в Исаакиевском соборе, наглядно доказал факт вращения земли. В США еще не отменено рабство. Золотая лихорадка еще трясет Калифорнию, куда предприимчивый Леви Стросс партия за партией стал отправлять свои неизносимые штаны. Началась (и с примерной жестокостью будет продолжаться тридцать лет) индейская война.

В литературе Европы в это время тон задают французы: Флобер, Бальзак, Гюго, Доде. Бодлер издал “Цветы зла”, — вещь, безусловно, программную, но вполне еще невинную для того, чтобы угадать в ней грозный симптом скорого сифилитического распада старой культуры. Русская литература в Европе представлена переведенными на несколько языков “Записками охотника” Тургенева. Ее звездный час еще не настал. Сама Россия на распутье. Еще не продана Аляска, еще с востока русские пытаются дотянуться до Калифорнии... 1841. Гоголь — в самой сердцевине совершенно символического в истории русской культуры религиозного кризиса. В 1851-м Толстой — на Кавказе, в армии, ничего еще им не написано, кроме первых набросков; Достоевский — в солдатах, в ссылке после петрашевского дела, написаны “Белые ночи” и “Неточка Незванова”.

Клубок российских проблем еще не затянулся, антиномии русской культуры еще не выстроилось, еще не родился русский миф, который оказался, в конце концов, мифом о русской революции. Почему в России и с музыкой все обстоит не так, как в Америке.

 Если бы в США не было Уитмена (через которого дикими соками Нового Света вскормлены все американские поэты, включая Джима Моррисона и Патти Смит), а во Франции — трагической фигуры Гогена — фанцузского “дикаря”, великого художника и непонятного, как и все пророки, пророка — в XIX веке рядом с Мелвиллом трудно было бы поставить кого-нибудь.

Ибо никто с такой ясной очевидностью не противопоставил себя всем условностям общества, его законам, его суевериям, его святая святых — гуманизму со всеми его идеологическими и социальными институтами — и не во имя “зла”, не ради нигилистического ниспровержения, а просто потому, что все это чуждо и скучно лирическому герою писателя — единственному человеку в полноте своей свободы.

В этом смысле книга Мелвилла — в той же степени американская, в какой — написанная изгоем цивилизации потребления, а значит, и Америки тоже. Это вызов убийственному благоразумию и расчетливой добропорядочности общества, из которой герой добровольно исторгает себя. Серая пустыня моря роднее ему, чем это общество. Это ли не вызов?

Впрочем, все вызывающе в романе “Моби Дик”. Да и роман ли это?! — вправе воскликнуть читатель. По объему-то это роман, но где законы жанра, где игра, где интрига?! Зачем нам читать десятки страниц про содержимое трюмов, фленширные лопаты, клеванты и салотопки, знакомиться с головорезами-гарпунщиками, корабельными плотниками и кузнецами, прошлое которых черно, как ночь? А сам этот корабль, с гробом, болтающимся за кормой вместо спасательного буя, зловеще инкрустированный китовой костью, рыскающий по морям не по здравой логике промысла, а по дьявольскому своеволию капитана, гоняющегося за белым китом; корабль с командой из отборной сволочи, гордость которой составляют три варвара — громадный негр, индеец с акульими зубами и татуированный, фиолетового оттенка каннибал с острова Коковоко — закадычный друг автора — что это, как не чудовищный вызов морали, вере, американскому здравому смыслу, да и всякому здравому смыслу вообще?!

Читатель прав. Книга Мелвилла только с виду похожа на роман, но в действительности глубоко несуразна, как несуразна сама жизнь. Это и есть книга жизни, открытая всем ветрам, всем голосам и событиям, и никаким жанровым рамкам не соответствующая.

Вероятно, что мастер литературы (например, Борхес) мог бы попробовать уложить драгоценную историю Мелвилла — историю роковой погони безумного капитана за Моби Диком, китом мраморной белизны, который в его воспаленном сознании становится воплощением зла, — страниц в двадцать. Но Мелвилл создает для своей жемчужины ковчежец в 800 страниц с лишком и при этом ведет дело так, что первый, весьма расплывчатый намек на то, что воды Океана скрывают кита, неумолимого как судьба, которого команде отправляющегося в промысловый рейс судна и предстоит преследовать, мы получаем лишь в 19-й главе, на 163-й странице русского издания. Подтверждение его существования и само имя Моби Дик из уст самого капитана мы вновь слышим в 36-й главе, когда опьяненные блеском прибитого к мачте золотого дублона матросы легкомысленно клянутся покончить с ним.

После чего белый кашалот со свернутой челюстью, или Моби Дик, все время, как призрак, терзающий воображение читателя зловещими слухами о себе, снова появляется как снежная гора из вод Тихого океана лишь в 133-й главе, чтобы оправдать все ужасы, которые говорились о нем, и в трех главах покончить и с книгой, и с кораблем, и со всеми населяющими его персонажами.

Конечно, это не роман в современном значении этого слова — слишком уж чудовищна эта постройка архитектурно, слишком многое в ней начато, но не докончено. Но об этой книга бесполезно судить, примеривая к ней жалкие соображения издателя бестселлеров. Это Книга. Возможно, книга, сознательно задуманная как неудача. “Самое дорогое желание мое, — признавался Мелвилл, — писать книги, о которых говорили бы, что они не удались”. Вот, пожалуй что, мысль, над которой стоило бы подумать. Книга, обреченная на неуспех и к тому же, несмотря на свой гигантский объем, незавершенная! Сам автор признает это: “Упаси меня Бог довести что-нибудь до конца! Вся эта книга — не более чем проект, вернее, даже набросок проекта”,

Пытаясь вникнуть в эту парадоксальную логику, мы натолкнемся еще на множество мыслей, достойных того, чтобы их хорошенько обдумать, и среди них та, что наши ошибки — возможно, единственная подлинность, которую нам дарит жизнь.

Имей мужество, проживи свою жизнь непутево, и тогда, быть может, ты поймешь, что такое книга и что такое блюз.