Изменить стиль страницы

Вава хотела еще раз крикнуть: «Возвращайтесь!», – но не крикнула. Темная, намокшая прядь волос упала ей на висок. Она плотнее завернулась в плед и щурилась от дождя и от слез. Лицо ее казалось похудевшим и увядшим.

Вася опять посмотрел на бегущие и не пробегающие облака, на голые прутья ивы, на все кругом, такое важное, тихое и упорное, и ему стало казаться, что, в сущности, не жаль ни тяжелых роз, ни того генерала, ни любви, ни страха, и что хорошо, что оно все прошло. Так и надо, чтобы прошло. Оно для того все и было, чтобы пройти. И когда это, теперешнее, тоже пройдет и кончится с весной-то это тоже будет хорошо.

XXIII

– А где Нюра? – спросил рассеянно Андрей Нилыч. Вава, усаживаясь разливать вечерний чай, ответила:

– Она еще задолго до обеда ушла в город. Хотела Васю с собой взять, да у него зуб болит. Ей нужно было к Маргарите. Ведь они через три дня уезжают. А перед вечером Нюра мне записку прислала, чтобы о ней не беспокоились, что она у Маргариты ночует.

– У Маргариты? Что за фантазия! И какая манера бегать одной в такую даль!

– Она Ивана с собой берет до города, Андрюша, а в городе не страшно. Погода же стоит хорошая. Я бы пошла с ней, непременно пошла бы, да Фортунат Модестович слышать всегда не хочет, чтобы я пешком в гору возвращалась, а что ж каждый раз извозчика? Нюра завтра, верно, с Фортунатом Модестовичем и вернется.

Андрей Нилыч зевнул. Ему было все равно. Он и спросил от нечего делать. Он скучал сегодня, потому что пасьянс ему надоел, а преферансик, по маленькой, не составился. Если б Андрей Нилыч не боялся за свое здоровье и если б было на чем поехать – он тотчас же поехал бы к сестрам вдовам. Он последнюю неделю очень сошелся с баронессой и одним маленьким, приличным, молчаливым старичком, с которым и составлялась партия. Баронесса и ее сестра были очень милостивы к Андрею Нилычу в пустынный зимний сезон и частенько сами завертывали к нему для партии, и старичка привозили.

Вечер прошел монотонно. Рано легли спать. Утро встало холодное и ясное. Варвара Ниловна утром поссорилась с няней Кузьминишной из-за генерала, плакала, – а потом просила у нее прощения, и они помирились. Ссоры теперь случались очень часто. Няня имени генерала слышать не могла, после того, как он уехал, и довольно жестоко говорила Ваве, что он ее «обманул». С Катериной накануне отъезда у них была баталия, чуть не драка. Няня до сих пор не успокоилась и была полна неизъяснимого негодования. Занятая ненавистью – она даже Ваву любила меньше.

В двенадцать часов сели завтракать. Бедный Гитан, которого заперли, когда уезжал генерал, – плакал потом два дня, жалобно и покорно, зная, что уже ничем не поможешь. Потом замолк, но сгорбился, качался, ходя, на ногах. Он жил в кухне, но иногда Вава, которую единственно он отличал от других, брала его в комнаты. Он, большой и худой, укладывался у нее на подоле и не хотел даже есть.

И теперь он лежал около нее, несмотря на протесты Андрея Нилыча. Вася, молчаливый и сосредоточенный, ел картофель с маслом и думал о том, что, верно, и сегодня урока не будет, что вообще его стали мало учить и что это очень хорошо – больше времени остается, а ему, Васе, время было нужно для всяких различных, нужных, – занятий.

Топая высокими, грязными сапогами, к порогу подошел белокурый и серый Иван. Он каждый день отправлялся в город за провизией и почтой, топ, вяз в невозможной осенней грязи, едва втаскивая, по своему слабосилию, тяжелую корзину в гору.

Он с порога протянул Андрею Нилычу газету – «Русские ведомости». На газете лежало только одно письмо. Андрей Нилыч с удивлением взглянул на городскую трехкопеечную марку. Письмо, вероятно, было брошено в ящик вчера вечером.

Андрей Нилыч не знал руки. И, разорвав довольно толстый конверт, он прежде всего взглянул на последнюю страницу. Там стояло: «Нюра».

Андрей Нилыч с недоумением и неприятным чувством, которое возрастало, повертел в руках два небольших листика. Он не понимал. Что это за корреспонденция? Что такое еще случилось? И зачем писать от Маргариты, когда можно прийти?

Первые строчки письма его даже не поразили, он просто ничему не поверил. Но чем дальше он читал, тем письмо делалось вероятнее и ужаснее.

«Я уезжаю сейчас с пароходом „Юнона“, дорогой папаша, – писала Нюра. – Когда вы завтра получите это письмо, я буду уже в Севастополе, у сестры Пшенички – я с нею списалась помимо Фортуната Модестовича, – и она приютит меня на несколько дней. Адрес ее – Морская улица, дом Сертелли. Я не скрываюсь, – напротив, – и тут я буду ждать от вас известий».

Нюра писала дальше, что очень жалеет, что ей пришлось уйти потихоньку. Но Андрей Нилыч не хотел отпустить ее, а не ехать она не может. Она будет жить у тети Любы и поступит на фельдшерские курсы. Она взяла свое метрическое свидетельство и немного денег, – но этих денег, давно ею скопленных, едва хватит на дорогу до Петербурга, и она просит выслать ей еще, из капитала, оставленного ей матерью, – самую маленькую часть, только на необходимое. Сдержанно, разумно, почти мягко Нюра прибавляла, что, конечно, папаша может вернуть ее через полицию, потому что она несовершеннолетняя, – но просила его хорошенько подумать раньше и иметь в виду, что неизбежен скандал, и даже из крупных, что пищи для сплетен и разговоров, самых ужасающих, будет довольно, что она сама не станет об этом молчать, ни в Ялте, ни в Москве, а при первом случае уедет опять. И если папаша не думает о ней – пусть подумает о себе, о том, что станут говорить в Москве, куда она вернется через несколько месяцев, и поверят ли в их кругу, что «Сай-менов через полицию вернул дочь, которая поехала в Петербург учиться». Хотя она и не думала, что папаша поедет в Севастополь сам, вопреки благоразумию, она все-таки предупреждала, что море неспокойно, да и результатов эта поездка иметь не будет, потому что она решила бесповоротно. Письмо кончалось мягкой, почти ласковой просьбой дать вольное согласие, уважить желание, верить, что ее руководит лишь «жажда знания» – и тотчас же опять говорилось о неизбежном «скандале» в случае отказа.

Андрей Нилыч становился все бледнее, читая, и, кончив, опустил немного вздрагивающие руки с письмом на стол. Невыносимая обида и бешенство сдавливали ему горло. Он хотел кричать, вопить от злости, разразить всех, с понятыми вернуть девчонку и высечь ее. Он хотел сейчас же закричать и начать действовать, бросился с одной мысли на другую, потом на третью – и понял, что они не годились. Злоба и стыд, что его обманула эта девчонка, ослушалась отца – мешала ему кричать и неистовствовать без ясного и сильного плана противодействия. И он, желая выиграть время, бросил письмо Ваве и проговорил сквозь зубы:

– Прочти.

Вава прочла и поняла сразу. Она покраснела, тихо вскрикнула и сейчас же спросила:

– Андрюша, ведь ты не станешь… ее назад? Позволь ей! Ведь все равно… будет только мучение. Я не понимаю, как она смела… как она может… это ужасно, конечно…

Она хотела прибавить, что Нюра не виновата, что это, верно, ее тот студент надоумил, – но подумала, что лучше не упоминать про студента, – и смешалась.

Андрей Нилыч с достоинством и медленностью поднялся с кресла, взял письмо из рук испуганной Вавы и произнес:

– Покорно прошу тебя обо всем молчать. Слышишь?

И, не дожидаясь ответа, вышел из столовой к себе в комнату. Дверь хлопнула, и все смолкло.

Вася, безмолвный свидетель непонятной ему сцены, с ужасом глядел на Ваву и не смел произнести ни слова. В комнате было слышно только частое, беспокойное дыхание и хрип старого Гитана.

Так прошло несколько минут. Наконец Вася не выдержал и упрашивающим и важным голосом спросил:

– Вава, чего это дядя, а? Из-за чего? Что такое в письме написано? Потому что я ведь вижу, что случилось какое-то дело. Убедительно тебя прошу, Вава, скажи!

Вава не знала, сказать ли ей. Андрей Нилыч запретил говорить кому бы то ни было, но Вася ведь все равно догадается наполовину, станет спрашивать, – не скроешь. От домашних не скроешь. Да и разрешиться это как-нибудь должно. Васе лучше все объяснить, он не разболтает, если поймет.