Изменить стиль страницы

Вава поправила шарф на голове и весело произнесла:

– О, нет! Я ведь никогда не простуживаюсь! И мне совсем тепло. Видите, солнце!

Низкое солнце между поредевшими деревьями золотило песок и упавшие листья на дорожке.

– Какое теперь солнце! Холодное, осеннее, печальное…

– Печальное? Вам осень кажется печальной? А я ее люблю. Так делается чисто, просторно, светло… И жалко даже, что кипарисы кудрявые. Нет, осень это очень хорошо. Только вот одно… – прибавила она вдруг тише, дрогнувшим голосом. – Вот вы уедете…

Они очень медленно, сопровождаемые Гитаном, шли по совсем светлой теперь аллее с деревянными переплетами, где летом вился виноград.

Радунцев вздохнул искренно, немного старчески.

– Да, надо ехать скоро… Нельзя… А мне не хочется уезжать… от вас. Я так привык, мне вас будет недоставать. Вашего смеха, вашего голоса, вашей бодрости… И вот этих ручек маленьких…

Он взял ее свободной рукой за руку и очень медленно поднес ее к губам.

Глаза Вавы наполнились слезами, но она улыбалась.

– Ну что ж… – проговорила она. – Если надо, так ведь уж ничего не поделаешь. Но вы вернетесь, ведь это недолго… Не правда ли?

– Зима так пролетит, что и не заметим, – сказал генерал. – Время удивительно быстро проходит. Я верить не хочу, что лето прошло, как несколько дней! Вы мне будете писать – да, дорогая? Скажите, да? Утешите меня?

– Я для вас сделаю все, что вы захотите, – произнесла Вава, продолжая улыбаться сквозь слезы. – Я… вы не знаете, какая я. Если мне кто-нибудь кажется… настоящим, совершенным… вот как вы… я тогда на все готова. И остальные уже для меня не существуют, и мир не существует. Я, конечно… я очень много требую от человека, но зато я все для него… все.

– Милая! – тихо проговорил растроганный генерал. – Вы хорошая, цельная… Верьте, эти месяцы пролетят… Я вернусь… Пишите мне.

Вава была счастлива. Счастье, уже не такое острое, как в первые недели, потому что она в нем меньше сомневалась, но все-таки очень большое счастье. Ей казалось, что в нем вся ее жизнь, и эта жизнь зависит от существования счастья.

Генералу тоже было тепло и гордо. Приятная грусть от осени и скорой разлуки не мешали чувству. Пальто грело его, Вава незаметно, опираясь на него, поддерживала его, осеннее солнце не резало глаза, ноги не болели. Генералу нравилось жить, и он сам себе нравился давно не приходившим, забытым чувством, которое было совсем утонуло в тихих, однообразных, последних годах жизни.

Они прошли еще немного, вернулись опять ко входу, к рабочим. Солнце село, поднялся резкий ветер. Он дул в ноги, взметая с дорожки желтые, влажные листья. Синяя, далекая, холодная туча протянулась на западе, затемняя вечернюю зарю. Ветер оледенил вдруг старое тело генерала. Он тяжело опустился на руку Вавы. Кости заныли, в плече закололо. Он подумал, что наверху у него дует из окна, и поморщился. Рабочие сделали мало. Он вдруг стал кричать на них и сердиться, воображая невольно, что нельзя уехать, пока работы не окончатся, а у него дует. Он совсем расстроился и ворчал, идя домой. Вава попробовала успокоить его, но он не слушал и продолжал ворчать и жаловаться, вдруг раскапризничавшись, покорный своему усталому телу, как ребенок, забыв недавнее чувство бодрости и тепла.

Впрочем, перед самым домом он опять немного успокоился, поцеловал руку Вавы и обещал к вечеру прислать альбом фотографий, о котором говорил раньше.

Вава почти не заметила внезапного расстройства генерала. Да и разве это важно? Важно то, что он сказал ей в виноградной аллее, его взгляд, его просьба писать, его обещанье вернуться. Он любит ее. И будет большое, полное счастье, жизнь с ним. И это единственно важно и необходимо.

Ее спокойная веселость не нарушалась в этот день.

Вечером пришел Пшеничка. У Андрея Нилыча немного болела голова, он сказал, что пойдет к себе, что ему в столовой дует, и предложил Пшеничке сыграть с ним в шахматы, в его комнате. Пшеничка предпочел бы посидеть с невестой, – но отказаться было неловко, и он ушел к Андрею Нилычу, внутренно решившись как можно скорее проиграть и вернуться.

В столовой, под лампой, остались только барышни и Вася. Вася тщательно срисовывал с какой-то гравюры ангела, делая ему ровные и ясные перья на крыльях, и низко наклонял голову вбок, когда затенял ангелу щеку. Одежда ангела, ниже скрытых ног, облачком завивалась кверху – это была уже Васина фантазия.

Маргарита, в окаменевшей позе, сидела над чашкой чаю: она даже не радовалась отсутствию жениха. Нюра и Вава тоже сидели без дела, без книг; у всех трех были свои мысли, различные и заботливые. Ветер, который усилился к вечеру, тонко выл порою и стучал рамой окна.

Никто не слышал шагов, и Вава вздрогнула, когда в открытых дверях темной передней показалась фигура Катерины. Сухое лицо ее с вялыми щеками было обрамлено, как всегда, черненькой кружевной косынкой, бледные губы под большим, острым носом, – крепко сжаты.

– Генерал изволили прислать, – произнесла она, протягивая альбом с фотографиями и карточку, на которой стояло несколько слов.

Вава взяла альбом, взглянула на карточку.

– Скажите, что я очень благодарю, – проговорила Вава, немного робким голосом, не глядя на Катерину. Не думая об этом – она боялась ее стальных, серых глазок, которые смотрели пристально и злобно.

– Ответа не будет? – спросила Катерина.

Вава опять скользнула взором.

– Скажите, что очень, очень благодарю.

– Больше ничего не прикажете? Потому что если ответ писать станете, то мне дожидаться нет времени. Генерал очень дурно себя чувствуют. Очень расстроимшись. Да.

Голос ее вдруг стал выше и пронзительнее.

– И не понимаю я, как это вам охота расстраивать генерала. Им всякое расстройство во вред, они человек больной. Вы их расстраиваете, а после этого они больны. Вы им нынче говорили, что рабочие в саду не работают, что мало сделали. Вы этого не можете понимать, много ли, мало ли они сделали, а генерал верят и расстраиваются. Если не знать, то лучше и не говорить.

В неожиданной речи Катерины было столько дерзкой злобы, что Маргарита и Нюра с удивлением, не поняв, что делается, подняли глаза. Вава тоже не понимала, она чувствовала, что эта женщина хочет ее оскорбить и, может быть, знает за собой право ее оскорблять. Она хотела крикнуть, ответить, – и не могла: в горле у нее сдавило и не было звука. Катерина совсем вышла из темной передней и на два шага приблизилась к Ваве.

– Если генерала все будут расстраивать, не надолго их хватит, – продолжала она с неизъяснимым презрением и ликующей злобностью. Губы у нее были уже не бледные, а лиловатые. – Их беречь нужно, они в уходе нуждаются, ихнее дело больное, они к таким вещам да к таким словам не привыкли и со стороны личностей разных посторонних расстраивать их очень даже неблагородно, и я это всегда могу сказать и предупредить, потому что я отлично хорошо все понимаю. Может, кому и интерес есть их расстраивать, а однако, им не удастся, и только напрасное беспокойство.

Это было опять так неожиданно и невероятно, что даже и Маргарита с Нюрой онемели. Вася поднял голову от ангела, глядел в ужасе, содрогаясь и приготовившись зажать уши. Катерина и не ожидала ответа. Она постояла несколько мгновений, обвела окружающих торжественно дерзким взором, который бывает у старых и злых женщин после обеда, – и вышла, не поклонившись, бормоча про себя последние, еле внятные, слова.

Через полминуты опомнилась Нюра. Она покраснела, не понимая, как она могла так растеряться и не ответить кухарке, не выгнать ее. Это было не похоже на Нюру. Но слишком уж сцена произошла неожиданно и неловко.

– Чудесно! – проговорила она. – Радуйся, Вава! При хорошеньких сценах ты нас заставляешь присутствовать! До чего ты себя довела! Какая мерзость!

Вава поднялась со стула. Она была очень бледна желтой бледностью, и убита, и растеряна, как дитя.

– Это… я не знаю, Нюра… Это она с ума сошла… Зазналась… Я не оставлю. Я сейчас ему напишу. Он не подозревает. Он ее выгонит сейчас же, если узнает…