Изменить стиль страницы

Всю дорогу домой Ваня Безмятежников (он жил подле меня) яростно молчал и шел, опустив голову. Я спросил его, чем он огорчен.

– Да что, брат, все равно. Я, знаешь ли, не ропщу. Я и сам убежден, что никуда не гожусь.

Я ничего не возразил, потому что мне действительно очень грустно, если убежден в собственной негодности.

IX

Прошло три дня. Я хлопотал у папы за Леммер, но еще ничего не было известно – и я не имел предлога наведаться к моим новым знакомым, хотя необыкновенно хотелось.

На четвертый день я не выдержал и отправился обедать не к Леммер, конечно, но к знакомым, которые жили напротив Леммер.

Я был рассеян, скучен, и, как только окончился обед, я вышел на балкон. Со второго этажа весь двор Леммер был как на ладони. Я следил, не пройдет ли кто-нибудь, дома ли они, что делают.

Долго я стоял – и ничего не видел. Вдруг дверь на их балкон быстро отворилась и вышла Марья Евлампиевна. За ней, к моему изумлению, вышел Ваня Безмятежников и, наконец, младшая сестра, при виде которой мне захотелось почему-то спрятаться.

Она первая увидала меня на балконе и шепнула что-то сестре. Сестра взглянула быстро – и сейчас же начала делать мне телеграфические знаки, очень для меня понятные. Ваня тоже замахал руками, хотя мне казалось, что он как-то не искренно, не от души машет руками.

Я долго колебался. Наконец решился – простился со знакомыми и перешел улицу.

У калитки стояла Надежда Евлампиевна.

– Отчего вы так долго не приходили? – спросила она меня без кокетства, серьезно и даже, как мне показалось, с дрожью в голосе.

– А разве… разве я долго? – спросил я, смущаясь.

– Очень, очень долго, – проговорила Надя с ударением и вдруг посмотрела мне прямо в глаза.

Я смутился еще больше, опустил голову, завертелся – и машинально толкнул калитку. Она, заскрипев, отворилась. Марья Евлампиевна и Ваня ждали нас.

– Послушайте, как это удачно! – сказала Марья Евлампиевна. – Мы только что собирались в Ботанический сад. Поедемте с нами!

Я, конечно, согласился. Барышни оделись, мы взяли проезжавший мимо фаэтон – и отправились.

Надя сидела против меня и молчала. Я тоже молчал. Говорила больше всех Марья Евлампиевна, но я не слышал что. На кочках я касался Надиных колен – и каждый раз странное чувство ожидания, волнения и теплоты охватывало меня. Чувство это было бессознательное – и очень удивляло меня, потому что не имело никаких оснований.

Когда нужно было выйти из фаэтона взбираться на гору пешком, опять случилось так, что Ваня пошел с Марьей Евлампиевной вперед, а я подал руку Наде, и мы остались позади.

Она опиралась сильно, немного тяжело, но то, что я ее чувствовал, уже было мне приятно. Несколько раз она особенно сильно прижала руку, но я не смел поверить, что она делает это нарочно – и отвечал слабо, боясь ее слов.

Но она ничего не говорила. Я смотрел сбоку на ее розовую щечку и небольшой немного толстый нос. Ресницы она держала опущенными. Мне ужасно хотелось, чтобы она что-нибудь сказала.

– Не правда ли, как хорошо, – начал я неуверенно.

Она ответила, не поднимая глаз:

– Да, очень.

Действительно, было хорошо. Мы стояли на горе. Солнце уже скрылось, но небо еще не темнело. По горе вниз вилась широкая желтая дорога, усыпанная обломками камней, иногда громадных. Солнце уже успело выжечь траву, и вся гора казалась бурой и бесплодной. Налево возвышались стены Ботанического сада.

Мы погуляли и посидели в аллеях сада, который был пустынен и довольно скучен. Стемнело вдруг внезапно – но ненадолго. Из-за горизонта выкатилась полная луна, сначала красная, потом желтая и, наконец, зеленовато-белая, яркая, пронзительная. От нее легли тени, резкие и беспокойные. С той ночи я никогда не видел луны более ослепительной.

Мы двинулись в обратный путь. Можно было обойти другой дорогой и прямее спуститься в город. Опять Безмятежников шел впереди со старшей сестрой. Я смотрел, как двигаются перед нами их фигуры на меловом фоне извилистой дорожки, под лунным сиянием, и почему-то задерживал шаги, все задерживал шаги…

Надя вдруг спросила шепотом:

– Вам нравится та девушка?

Не знаю почему, я понял сразу, о ком идет речь, я солгать не сумел и сказал тоже шепотом:

– Да, нравилась.

– А теперь нравится? Я не хочу, не хочу, чтобы она вам и теперь нравилась…

– Она теперь уже не нравится…

– Отчего?

И розовое личико наклонилось совсем близко. Серые глаза смотрели на меня без гнева и без радости, смотрели непонятно и томно…

Не помню, как я приблизил свои губы и поцеловал нежную, розовую щеку, которая оказалась очень горячей.

Потом поцеловал еще раз… Надя прижалась к моему плечу с неожиданной силой. Я только что хотел опять поцеловать ее – как сестра обернулась. Я уверен, что она видела мое движение.

Мы вернулись в город и больше уже ничего не говорили. Я смело жал руку моей спутницы и чувствовал прилив бодрости и необыкновенного веселья.

Мы до самого дома дошли пешком. Повертывая в улицу, где жили Леммер, я тихонько шепнул Наде:

– Это правда?

Не помню, отдавал ли я себе ясный отчет в значении моих слов. Однако Надя тотчас же ответила:

– Правда…

И мне сделалось еще веселее.

Я не сразу ушел домой, мы еще сидели на балконе у них, луна сияла и обливала сияющими потоками весь двор, который казался ярким, как от бенгальского огня. Под конец эта яркость даже тревожить меня начала.

Марья Евлампиевна увела Безмятежникова зачем-то в комнаты. Я только что хотел попробовать опять поцеловать Надю, как она сама обернулась и обняла мою шею.

На меня вдруг страх напал. А что, если увидят? Луна такая яркая…

– Надежда Евлампиевна, – шептал я, – ради Бога… Сейчас придет ваша сестрица… Если увидят.

– Так что ж? Пусть видят… Вы боитесь. Вы не хотите… Чего же бояться?.. Вы меня любите?

– Надежда Евлампиевна…

– Скажите, скорее, да? Да? Любите? Или нет?

– Люблю, люблю, – лепетал я, как потерянный и, не зная, что делать, поцеловал ее крепко прямо в лицо.

Тут вошла сестра, и я торопливо отшатнулся. Родителей я так и не видал.

Когда мы опять возвращались с Безмятежниковым домой в неистовом свете луны, я чувствовал себя адски весело и гордо, шел, слегка подпрыгивая, и напевал про себя турецкий марш. Это у меня всегда служит признаком удовлетворения и полного довольства самим собою.

Я даже не замечал грусти моего товарища, но вдруг он неожиданно остановился на одном углу и произнес дрожащим голосом:

– Что ж! Я не ропщу. Ты, знаешь, Петя, ты – достоин. Я не дурак, чтобы этого не понимать. Я готов покориться-и покоряюсь. Дай тебе Бог всего хорошего, Петя. Я тебе во всем буду помогать. А я… к черту меня! На что я в самом деле годен?

При свете месяца я увидал Ванины глаза. В них были слезы. Я крепко пожал руку бедному мальчику – и пошел дальше один, напевая турецкий марш.

X

Хорошо было так жить, не думая нарочно ни о чем и не желая определять своих собственных ощущений. Мне жилось приятно, и я отдавался этой жизни, не помышляя о будущем. Но в один из следующих дней, среди самого моего радужного настроения – вдруг внезапная мысль ударила меня, как ножом: а ведь мне надо будет вернуться в Петербург, в университет, в свою комнату, в ту муку, которую я едва пережил, – в одиночество! У меня мороз пробежал по спине. Петербург мне представлялся издали в виде ледяной мокрой одежды, которую надеть мне было необходимо.

Нежданная мысль так расстроила меня, что я почти равнодушно вскрыл торопливую записочку от Нади, которую мне с убитым, хотя и таинственным видом принес Безмятежников.

В записке значилось:

«Приходите сегодня вечером, в девятом часу. Сестра уйдет, папаша будет спать и мамаша тоже. Вы не стучите, прислуга тоже уйдет. А если сестра не уйдет, так я вас не выйду встречать на балкон. А если выйду, так это значит, что сестра ушла. Н.».