Изменить стиль страницы

Я начинал ей верить и понимать ее мысли. В самом деле, не лучше ли так? Меня соблазняла перспектива совместных прогулок, жизни сообща… Лучше ли было бы жениться на ней при ее странностях, при ее требованиях, непонятной беспокойности? Ведь она меня, конечно, любить не может (еще бы она меня любила!). Я был всегда особенно скромен, да и вообще понимает любовь как-то дико. Кто знает? А если она права?

Я невольно улыбнулся – она засмеялась, поняв, что я побежден ее доводами. И мы весело проболтали целый вечер.

В двенадцать принесли чай. На минуту зашел граф, откуда-то вернувшийся. Он мне показался постаревшим, утомленным, несмотря на прежнюю корректность. Со мной по здоровался вежливо, почти ласково, без того затаенного презрения, которое я в нем раньше замечал.

Жену он вежливо поцеловал в лоб – и она взглянула на него без всякого неудовольствия. Очевидно, что они были хорошими друзьями.

Лея проводила меня до лестницы.

– А что князь Сардорелли? – спросил я ее на прощанье. – Видали вы его после?

Лея сдвинула брови, и лицо ее вспыхнуло.

– Сардорелли? – повторила она. – Мне кажется порой, что Сардорелли – пятно на моей жизни. Не оттого, что я к нему приценилась, сторговалась и купила его, а оттого, что я сомневалась… одно время… что его можно купить и продать.

Она крепко пожала мне руку и вернулась к себе.

VII

Потянулись дни – сначала мокрые, потом снежные, потом морозные и ветреные. Я ходил на лекции, мерз, обедал дурно и скудно – и все-таки часто не имел денег на извозчика, чтобы переехать, а не перейти через мост, когда дул северный ветер.

Чем дальше шло время, тем яснее было, что жизнь, о которой я мечтал вблизи Леи, не устраивается. Все чаще и чаще, приходя к ней, я не заставал ее дома. «Графиня в магазинах», «графиня в театре», «графиня на благотворительном базаре» или, наконец, просто «графиня выехала» – эти ответы надоели мне ужасно. Жизнь ее, очевидно, становилась суетной и шумной, а она тяготела к суетности.

После каждого моего неудачного визита было письмо с извинениями, с просьбой прийти в другой раз. Назначались часы, которые потом отменялись. Лея пробовала звать меня на свои собрания – но и тут ничего не выходило. Я, по обыкновению, молчаливо и угрюмо сидел в углу, старые чиновники, дамы, шелестящие платьями (дам было не очень много), косились на мой студенческий мундир, граф здоровался со мной рассеянно, а Лея не имела минутки перекинуться со мной словом.

Ее жизнь шла своим чередом, в стороне от моей – и связать ее время с моим никак не удавалось. И понемногу мы расходились все дальше и дальше.

Но чувство мое к ней от этого не уменьшилось. Напротив, в те редкие вечера, когда мне удавалось видеть ее одну в ее светлой шелковой комнате у камина – мне чудилось, что я ее особенно люблю и особенно страдаю от этих урывочных свиданий. Ведь было ясно, что я в ее жизни – ничто. Порой прежняя злоба возвращалась ко мне, я начинал ненавидеть графа и негодовать против Леи, отнявшей у меня лучшие мечты. Я решал тогда бежать, скрыться, бросить ее совсем, чтобы не волноваться понапрасну.

– Милый Петя, на что вы дуетесь? Если бы вы знали, Петя, какая скука! Какая во всем адская скука!

Лея сидела на полу, на белой шкуре медведя, и, обняв свои колени, смотрела в огонь камина.

– Вы, кажется, не должны бы скучать по возможности, – ядовито возразил я. – Вас никогда дома нет.

– Ах, Петя, точно не одно и то же, дома или не дома, точно весело ехать по Невскому или сидеть на манерном журфиксе у совсем чуждых людей? Хотя я не смею, не должна жаловаться. Надо как-нибудь доживать. Сама с балкона вниз полетела… Ох, Петя, как здесь душно! Уехать бы далеко-далеко, где нет улиц и экипажей, нет лестниц и потолков, а вместо потолков синее небо, кругом ширина и свобода, желтый песок и ветер… В пустыню, что ли, уйти, в палатке жить, на горячих лошадях скакать и умереть где-нибудь, все равно, чтобы кости белели, когда ветер разметет песок…

Не любил я этих ее вздорных мечтаний, не понимал и боялся их. Ни к чему доброму не могут привести.

Являлся граф. Лея точно просыпалась, глядела на него удивленно, но без отвращения. Я злился и скорее уходил, чтобы не прийти уже долго-долго.

Небольшая кучка студентов, с которыми я познакомился, не доставляла мне никакого удовольствия, а только надоедала. Ни одного не было из порядочной семьи, да и воспитаны-то они были кое-как. Придут – сидят, сидят, курят, мешают только заниматься и думать. Несколько раз они затаскивали меня на свои попойки и кутежи. Я пьянею не скоро, но когда пьян – делаюсь мрачен и страшен. Всячески они меня развлекали. Но я в их развлечениях находил много грязи и мало удовольствия.

Впрочем, когда был при деньгах, я от компании не отказывался. Все-таки это отвлекает мысли. А я стал особенно страдать от мыслей.

Одиночество окружило меня, оцепило, обвило, как большая толстая змея, и не спеша сдавливало свои кольца. Мне начало казаться, что в мире нас двое: я и одиночество – и мы постоянно боремся друг с другом. Но я – маленький, а одиночество большое. Оно ходило за мной и по улицам, и по университетскому коридору, возвращалось со мной в мою комнату – и сразу наполняло ее, как воздух. Я задыхался, метался, а оно равнодушно смотрело на меня своим единственным глазом и для забавы то сдавливало, то распускало свои противные кольца.

Никому, кроме меня, не было до меня дела – и я не мог к этому привыкнуть. Целые вечера, когда я сидел, не двигаясь, в своей комнате и ничего не делая – проходили в этой медленной и гибельной борьбе с одиночеством. В ушах от тишины стоял какой-то шорох и шелест, который, я знал это, помимо меня не существовал, никто, кроме меня, его не слышал – и оттого он был так отвратителен. Хоть бы кто-нибудь прошел по коридору! Хоть бы внизу стукнули дверью! Ничего. Только время ползет бесшумно и так непрерывно, что не замечаешь его движения.

Я хотел каких-нибудь звуков, решил не обедать три дня – и взять напрокат пианино. Я умел составлять аккорды. Я думал, что это меня развлечет.

Пианино принесли, темное, холодное, высокое. Вечером я попробовал играть. Звуки были насмешливые, резкие, точно каждая нота издевалась надо мной. А когда умолкал звон струн – тишина делалась еще глубже и страшнее. И я возненавидел свое пианино. Я как можно раньше уходил из дому – и как можно позже возвращался, чтобы не встречаться с ним. А по вечерам я робко косился в угол, где стоял этот черный зверь и злорадно скалил зубы.

Я бродил по дальним окраинам города, где улицы шире и пустыннее, потому что дома по сторонам ниже и меньше. Но мир и спокойствие не утешали меня. Я шел, и мне чудилось, что направо и налево – не дома, а тянется ряд гигантских черепов небывалых людей, а окна казались мне темными глазными впадинами.

Я стал думать и бояться, что сойду с ума. Студенты, прежде меня изредка посещавшие, отстали. Я не горевал. Я давно перестал хвататься за обманчивое избавление от одиночества. Неслучайные визиты получуждых людей спасут меня. О Лее я никогда не вспоминал, хотя порою мне казалось, что я никогда о ней не забываю. Мы виделись очень редко. Она приняла со мной старинный, полунасмешливый, полунебрежный тон. Я не огорчался – и ничего не пытался изменить.

Чем Лея могла мне помочь? Действительно, что она могла для меня сделать?

У нее я бывал неохотно. Потом заболел и совсем не выходил долго. А когда, уже весной, я зашел как-то на Фурштадтскую – мне сказали, что четыре дня тому назад граф и графиня уехали за границу.

Я получил откуда-то – из Вены, кажется, – письмо, скорее записочку, где Лея довольно небрежно и условно милыми фразами извещала меня, что она не будет в Петербурге все лето, надеется, что дела мои идут хорошо и что будущей зимой мы чаще станем видаться.

Но я сказал себе: нет! Она не такая, как я думал, она мне чужда – и ничего общего у меня с ней больше не будет. Никогда в жизни не протяну ей руку за помощью. Мою гордость, если она просыпается, нельзя ничем сломить.