Изменить стиль страницы

Я поправился, ходил в университет, но совершенно замер и часто сам не понимал, что со мною и что делается вокруг. Наступила весна, холодная, прозрачная, с бледными ночами. Я почти не спал – и одиночество ни на минуту не покидало меня. Не знаю, что случилось бы дальше; через сколько месяцев или недель я сошел бы с ума окончательно, если бы не наступило лето, и я не поехал домой.

Все последнее время в Петербурге, окончание экзаменов, мое путешествие мне припоминается смутно, как сквозь сон. Я говорил и двигался мало. На беспокойные расспросы родных, отца, отчего я так похудел, отчего так невесел, на поцелуи мамы и младших сестер я почти ничего не отвечал. Меня оглушил говор, смех, шаги, беготня – все движение семьи. Я странно отвык от родных человеческих голосов. И мало-помалу я стал просыпаться и оживать.

Было тепло, жарко, ласково. Солнце ярче и горячее. Небо темнее и глубже. И я был не один, а со всеми, и всем им до меня было дело, все они обо мне заботились и думали. Я стал находить себя прежнего здесь, на родине, находить свои прежние ощущения, радости и равновесие. Страх удалялся от меня.

Ваня Безмятежников искренно обрадовался мне. Он еще потолстел и побелел. Загар его не брал. Первое время он находил, что я сделался странным и скучным. Но мало-помалу я разошелся. Я даже стал веселее прежнего. О тех ужасных месяцах я ухитрялся не вспоминать.

– Хорошо в Петербурге? – завистливо спрашивал Безмятежников. – Вот брат, где, я думаю, жизнь! Ты в каких кружках бывал? Кого знаешь? А как студенты?

– Студенты ничего… Город крайне интеллигентный, но холодный, суровый… Жил я весьма замкнуто.

– Эх, брат, хорошо быть одному, на своей воле… Сам себе господин… Да куда мне! Не пустят меня. Я и сам знаю, что я ни на что не гожусь. А хорошо!

Я его поддерживал. Я никому не говорил правды, как мне жилось в Петербурге. Всему, вероятно, причиной моя нервность, тонкая организация. Люди другого, более тонкого склада меня не поняли бы.

VIII

Безмятежников пришел ко мне однажды в летний вечер, когда жара уже начинала спадать.

– Послушай, поедем со мной.

– Куда это?

– За город, в Большой Сад. Сегодня там музыка. Все едут. Сколько экипажей! Поедем. Вот ты увидишь, какое общество.

– Жара, кажется.

– Совсем нет. Только тепло. Ну, пожалуйста, ну, пожалуйста!

– Почему это ты так упрашиваешь? И посмотри-ка, принарядился! На голове помада, кажется…

Безмятежников вспыхнул, но сейчас же откровенно сознался:

– Да, помада. Я не мог идти как-нибудь. Знаешь, она будет. Я тебя хочу познакомить. Ты им полезен можешь быть.

– Я? Чем?

– А видишь ли… Я уже обещал. Ее отец служил, а потом потерял место. Он уже старик. Кажется, когда-то военным был. Они очень бедствуют. Мать больная. Им нужно пособие. Твой отец, я слышал, в городской комиссии участвует… Вот ты бы ему сказал, чтобы он как-нибудь устроил насчет пособия. Они очень нуждаются. А прежде отлично жили. Знаешь, жаль барышень. Ты сам с ними поговори. Они обе будут.

– Как фамилия?

– Леммер.

Я стал что-то припоминать.

– Леммер… Постой… Одна барышня Леммер бывала у… у Порфировых… Прошлой зимой. Белокурая?..

– Да, да, – радостно заговорил Безмятежников. – Вот, значит, ты ее видел. Эта и есть Надя Леммер.

– А тебе нравится сестра?

– Нет, знаешь ли, мне именно Надя и нравится. Сестра-то ужасно некрасивая.

Я изо всех сил старался припомнить яснее Надино лицо – и никак не мог.

– Да, может, они еще не хотят со мной познакомиться? – осторожно осведомился я, чувствуя прилив робости и неуверенности, хотя я сознавал, что робеть перед барышней, в которую влюблен Ваня Безмятежников, совершенно нелепо.

– Они-то не захотят? – воскликнул Ваня. – Что ты! Я уже говорил им. Они в восторге!

Он уговорил меня, и мы отправились.

В аллеях сада была толкотня. На площадке, за столиками, сидела самая отборная местная публика. Много встречалось туземных костюмов на женщинах. В европейских платьях преобладали цвета желтые в прозелень и бордо всех оттенков.

На круглой эстраде играла музыка.

– Вот они, вот они! – восторженно зашептал Безмятежников. – Смотри, идут! Сейчас мы к ним подойдем.

Я сквозь очки взглянул в указанном направлении. Очень близко от нас проходили две барышни под руку и гимназист. Барышни были одеты неважно, в сереньких платьицах, но прилично. Одна мне показалась черной, худой и высокой; с ней шла другая, гораздо ниже ростом и круглее. Я видел только розовый бант на ее шляпке, потому что лицо она прятала в большой букет жасминов.

Ваня был еще более робок, чем я, потому что и к знакомым долго порывался и не смел подойти. Наконец, после нескольких туров, решился.

– Надежда Евлампиевна, добрый вечер! Марья Евлампиевна!

Барышни оглянулись. Маленькая подняла лицо от букета – и я сразу узнал и серые глаза с легкой поволокой, нежные розоватые щеки и ямочку на подбородке, придававшую всему лицу наивный и милый вид. Пепельные волосы были завиты на лбу.

– Марья Евлампиевна! Можно вам представить… – начал Безмятежников.

Черная сестра заторопилась.

– Ах, очень приятно… Мы давно хотели… Мы давно знаем… И слышали…

– Я вас встречала раньше, – слегка манерясь, говорила младшая. – Вы меня не помните?

– Напротив, очень помню. Я сейчас же вас узнал. Я много раз видел…

– Да, у Порфировых… Помните, даже в тот вечер, когда эта эксцентричная барышня выделывала свои штуки… Всем было очень неловко… И вы так мило и находчиво обратили это в шутку…

Я мучительно покраснел и не знал, смеется она надо мной или говорит искренно.

– А где, кстати, эта барышня? Вышла замуж? – спросила сестра. – Вы ее встречали после?

Я что-то промямлил – и разговор скоро перешел на другие темы. Старшая сестра действительно была некрасива, и я старался говорить с Надеждой Евлампиевной. Их прежний кавалер, гимназист, куда-то исчез. И через час или два мы с Безмятежниковым шли провожать барышень домой, причем как-то получилось, что Ваня вел под руку Марью Евлампиевну, а я – Надю позади.

Надя сначала говорила со мною немного, но кокетливо и капризно, как я заметил, говорят все барышни среднего порядка, считающие себя недурньми. Но потом, на полпути, совсем замолкла – и я все время мучился, не умея начать разговора и думая, что ей скучно.

Мы повернули в далекую улицу даже без мостовой и скоро остановились у деревянного дома. Дом был одноэтажный, с большим балконом во дворе.

– Пожалуйста, зайдите выпить чашку чаю, – сладко проговорила Марья Евлампиевна. – Иван Кузьмич, Петр Степанович, очень прошу вас! Папаша и мамаша будут вам так рады! Это такая честь…

Я был удивлен и хотел отказаться, но вдруг почувствовал, что рука Надежды Евлампиевны крепко прижала мою. В первый момент я был убежден, что это мне пригрезилось, но пожатие повторилось. Я вспыхнул в темноте и ответил на пожатие.

– Милости просим, милости просим, – говорила старшая сестра, входя первой в калитку.

И мы последовали за нею.

Внутри дом оказался довольно просторным. Но комнаты были низки, не особенно опрятны и вообще всюду царил беспорядок.

Мы сели в первой комнате, меблированной более чем скудно. Стесненные обстоятельства выглядывали из каждого угла.

Сам господин Леммер оказался типичным отставным военным. Он был высок, широк, носил китель без погон, имел лысую голову с остатками белокурых волос и внушительные усы.

Он вошел с длинным чубуком в руке и накинулся прямо на меня.

Я думал, что Леммер оставит труюку, но он спокойно попыхивал ею и щетинил усы перед каждым глотком чаю.

Барышни тоже были спокойны. Младшая без шляпки оказалась милее. Она молчала, но мне чудилось, что она бросала на меня лукавые взоры из-под ресниц. Смысла этих взоров я, впрочем, не угадывал, хотя смущался и волновался.

Надо было уходить. Хозяева очень просили меня бывать. Надя, прощаясь, совсем не сжала моей руки, но я зато сжал ее так крепко, что ей было больно, хотя она не сказала ни слова.