В качестве провинциального актера, Тройский любил карты, вранье и рябиновую водку с сухим балыком. С утра он уже напивался, в полдень являлась депутация армавирских армян, приносила установленную часть контрибуции, взимавшейся в рассрочку, и начинался картеж. Играл Тройский честно: т. е. выигравших не вешал, как это любил делать Махно, но наутро выигравший облагался усиленными поборами якобы в пользу "первой красной гимназии имени Энгельса".

   Предпочитая всему в мире мир, пижамы, мягкие диваны, чужие папиросы, Тройский воевал чрезвычайно неохотно и вообще оказался штатским нахалом. На седьмой неделе Таманские солдаты сожгли его вместе с вагоном, картами и тремя армянами.

   Хозяином Ставропольской губернии оказался Сорокин. Простой майкопский казак, зауряд-фельдшер, вор-рецидивист, неоднократно избиваемый своими станичниками, Сорокин был, без сомнения, настоящим самородком, какого может уродить только русский чернозем.

   Произведенный за исключительную храбрость и сметливость в прапорщики, добравшись на 3-ий год войны до командования сотней, Сорокин за кражу бумажника у полкового командира был разжалован обратно в солдаты. Революция застала его в пятой казачьей дивизии, расквартированной в Финляндии. Нацепив красную кокарду, срывая погоны со своих и чужих офицеров, произнося блестящие демагогические речи, Сорокин при большевиках был избран командиром дивизии; во главе разложившихся, разоружившихся кубанцев он вернулся в родные степи и сразу стал диктатором Ставропольской губернии и большей части Кубанской области. При защите Екатеринодара от штурма корниловцев (апрель 1918) и при последующих боях с Деникиным он развернулся первоклассным стратегом. Реорганизовал армию, обмундировал и вооружил свой сброд, и к осени (в боях под Ставрополем) едва не разгромил всю Добровольческую армию. Этого главковерха из фельдшеров отличал сам покойный Алексеев, глядевший с большой тревогой на его острые, всегда неожиданные операции.

   "После Людендорфа я больше всего боюсь Сорокина!" -- полушутя говаривал Алексеев...

   В другую европейскую революцию из такого человека мог получиться доморощенный Карно; у нас его ждал обычный конец: на русских бунтарских плечах голова держится непрочно.

   Многомиллионную свою вотчину -- Ставропольскую губернию -- он держал в трепете; с успехом провел мобилизацию, ежемесячно взимал контрибуцию шерстью, хлебом, салом, николаевками.

   С первого же дня своего "вступления во власть" Сорокин стал практиковать такой террор, до которого Дзержинский и Лацис дошли лишь значительно позже. В июне 1918 на разъезде "Индюк" Армавир-Туапсинской ж. д. он собственноручно зарубил своих бывших начальников -- генерала и полк. Труфановых, полковника Геричева и др. А в это же время в его столице -- Ставрополе -- местный садист, главный палач Чека, бывший псаломщик Ашихин, вывел в расход около 200 офицеров. Он работал исключительно топором и каждой жертве уделял по полчаса, по часу, устраивая перерывы, покуривая папироску.

   В те месяцы головы рубились на всем Северном Кавказе. На Минеральных Водах -- в единственном районе, где держались комиссары, утвержденные центром, диктаторствовал Анджиевский, которого дни 18--19 октября 1918 г. в ряду мировых палачей поставили впереди Марата, Сен-Жюста, Саенко. Двое суток подряд, ночью при свете костров и факелов, одного за другим рубили пятигорских заложников.

   Среди тысячной обезумевшей толпы, сопровождавшей казнь улюлюканьем, свистом, возгласами, слетели головы 155 генералов, сенаторов, б. министров, местных домовладельцев. На исходе первого дня из подвала вывели двух -- одного худого, седого, согбенного, в золотых очках и френче без погон; неуверенной походкой подошел он к плахе и, дрожа, стал опускаться на колени. Тогда толпа, как один разъяренный зверь, навалилась ближе и кто-то заревел: "Русский! голову ровней, снимай очки..."

   Минута -- и к плахе направился второй, сумрачный, бледный, смотря прямо в лицо Анджиевскому. Радко-Дмитриев не задрожал и пред топором. Анджиевский показал его голову толпе и громко сказал: "Так будет со всеми империалистами".

   Через десять месяцев, в том же самом Пятигорске, военно-полевой суд Добровольческой Армии слушал дело о "рядовом из мещан, католического вероисповедания, 24 лет, Анджиевском". Его поймали в Баку, в тот момент, когда он садился на пароход, отходивший в Энзели. Английская контрразведка выслеживала его в продолжение двух недель. В синих очках, с фальшивой бородой, Анджиевский кутил в шантанах, метал банк в Казино, покупал ковры и валюту, а круг все суживался...

   В своем показании Анджиевский утверждал, что был всегда "поклонником Шингарева и народником". На эшафоте силы оставили Анджиевского, и его повесили в полубессознательном состоянии.

II

   Сражения -- друг с другом, порой с большевиками, порой с добровольцами, -- бесконечные взаимные ниспровержения наполняли жизнь кавказских диктаторов.

   После сожжения Тройского положение обострилось; стало ясно, что двум главнокомандующим нет места в казачьих областях. Не решаясь вступить в последнюю схватку, пока что они ограничивались бранью по прямому проводу, ходили вокруг да около и накапливали силы...

   При всей определенности окружающего и фатальности исхода Автономов сохранил свою гимназическую склонность к фразерству и позированию. Примадонну он одаривал какими-то особенными голубой воды солитерами, а сам носил кольцо с трагической надписью "too late" (слишком поздно), и на столике его салона лежала книга Барбэ д'Оревилльи "О дэндизме". Грабеж свой он яростно утверждал и логически обосновывал.

   "Я играю, -- гордо заявил он собранной для обложения буржуазии Екатеринодара, -- я ставлю голову, вы деньги, дома, может быть, жен. Обе ставки равноценны... Пусть неудачник плачет. Деньги же я люблю за их способность делать человека джентльменом..."

   Однажды после кутежа в Кисловодском курзале ресторатор подал намеренно маленький счет. Автономов устроил грандиозный скандал, перебил зеркала, посуду и... заплатил и за съеденное, и за разбитое, и за выпитое.

   О большевиках он публично отзывался: "Этой сволочью пушки заряжаю и на порог к себе не пускаю..."

   И действительно, во всей свите Автономова не было ни одного большевика. Начальником его штаба отрекомендовывался французский сержант-дезертир, большой коллекционер изящных золотых портсигаров. Летом 1918 г., когда союзники окончательно потеряли голову и запутались в кавказских делах, начальник штаба предложил союзным миссиям "выбить немцев из Ростова и взорвать Владикавказский мост". Англичане заинтересовались и доставили в его распоряжение ящики с оружием и николаевскими деньгами. Мост взорван не был.

   На ролях штаб-офицера для поручений крутился иностранец невыясненной национальности, розовощекий, кудрявый, жирный. Он выдавал себя за голландского журналиста, и на умопомрачительном платдейтше {Plattdeutsche -- нижненемецкое наречие.} повествовал о смерти авиатора Латама, с которым якобы вместе охотился на буйволов. Выходило так, что Латама буйволы не растерзали, а он сам распустил этот слух, желая остаться жить на лоне природы.

   При попытке опровержений голландец моментально переводил разговор на попугая, которого он привез в подарок королеве Вильгельмине и который за время переезда научился трехэтажной брани.

   "Ио, ио, ам шип им хат ам аллерляй дуп тюгес лерт", -- что на его изумительном языке обозначало: "Да, да, на корабле его научили разным глупостям".

   Обычно после этого второго рассказа Автономов лениво швырял в голландца подушкой, и он мгновенно умолкал.

   Переводчиком при французе и голландце, личным секретарем, министром финансов и комендантом занимаемых местностей являлся кривоногий, злобный американский эмигрант Макс Шнейдер, высланный из Соединенных Штатов за противоестественные наклонности. Он говорил одинаково плохо на всех языках, но тем не менее составлял воззвания к населению и выступал на митингах.