Три года прошло с того дня. Сколько роковых дней переживала Р. С. Ф. С. Р., и ни разу анархисты не смогли организовать ничего мало-мальски серьезного. Бомба, брошенная ими прошлой осенью в коммунистическую квартиру (в Чернышевском пер.), не убив никого из главных, стоила жизни нескольким сотням заложников.

   Движение умерло, его вожди сошли со сцены. Но мало кто из них заслужил хотя бы ту эпитафию, которую Ленин составил для левых эсеров.

   "Они предпочли войти в историю жертвами, а не дураками..."

III

   В стороне от броневиков, налетов и дешевых бравад, мучительно переживая оскудение анархического дела, Алексей Боровой и Яков Новомирский шли своим особым путем.

   "Двух станов бойцы", -- кинул по их адресу Стеклов -- и было острие в его шаблоне.

   Боровой ни в чем и никогда не осуществил изумительного богатства своего таланта, своей богатой любящей жизнь натуры.

   Молодым доцентом Московского университета, изведав горечь первой революции, первых завядших лавров, он уехал в Париж, прожил здесь несколько лет, писал диссертацию, находился в общении с художниками и политиками. В одних его славянской -- глубоко ленивой и зараженной тоской по активизму -- душе чуялись цветы мещанства, в других его ущербное сознание, стыдливая боязнь бума усматривали мишуру, позолоченную медь, политиканство.

   Олимпийский скепсис Франса, пухлое красноречие Жореса, нудный Гэд, пошловатый Сэмба -- время просеивало; от идей 1789 г. оставались Брианы и Вивиани... А в прокуренных кофейнях левого берега по-прежнему расхаживал с портфелем под мышкой презрительный Троцкий; и Мартов, окруженный русскими эмигрантами и французскими petites femmes {барышнями (фр.).}, разглагольствовал о Марксе, о войне, о любви...

   Талант Борового требовал теплиц, уюта, стеклянных стен; ползла реакция, заседала третьеиюньская Дума, никто не звал его ни в спасители мира, ни в реформаторы России. Начиналось отчаянье.

   Наспех, в засос написал он первый том своей "Истории идеи личной свободы во Франции", сказал последнюю речь в кафе "Closerie des Lilas" и... кинулся в Москву, в университет, защищать диссертацию и искать забвения в темноватых квартирах Пречистенки.

   "Анархист, друг и ученик Тэкера защищает диссертацию!"

   От письменных столов и книжных полок в изумлении оторвались многоумные головы многоученых кадетских профессоров.

   Великолепный Муромцев поморщился, вспомня критические речи Борового о кадетах; недоверчивый заговорщик Котляревский почесал мефистофельскую бородку; по университетским кабинетам зашушукались младшие боги.

   70 лет назад, в студенческие годы Буслаева, старик Снегирев, поднимая палец, возглашал: "Nolite negligera grammaticam Butmani" {Не пренебрегайте грамматикой Бутмана (лат.).} и пресерьезно доказывал, что сперва хлеб бродит, и отсюда немецкое "Brot", потом он пенится, и отсюда французское "pain", потом он идет на низ, и отсюда латинское "panis"; 70 лет назад от смрада профессорской жизни, мелких сплетен больших людей опрометью бежал В. С. Печерин, посылая проклятья "aima mater".

   В 1910 атмосфера не была чище. Вместо одного Кассо реакционного, которым подарило будущее, имелось пятьдесят Кассо либеральных... Книгу Борового повертели, понюхали, с опаской прочли и ввиду явно не кадетского образа мыслей автора не допустили к защите диссертации...

   Боровой закипел, заметался, написал страстный памфлет -- "История идеи личной свободы в Московском университете" -- и бросился в тяжкое похмелье редакций, диспутов в литературных кружках, политических обедов, символических ужинов, ритмических танцев.

   Четыре года подряд писал он ненужные статьи; четыре года подряд Брюсов лающим голосом читал отчет дирекции кружка, Маяковский бил кого-то по морде и ходил в оранжевой кофте; четыре года подряд колоколенки звонили, студенты дежурили "на Шаляпина", Арбат торговал постным сахаром.

   А на пятый пришла война; все позабыли об их путях, и анархист Боровой оказался делопроизводителем Брестского эвакуационного пункта.

   Все было так, как должно было случиться, и хотя потом, когда уже все кончилось, мудрецы сказали: "Мы знали, мы предчувствовали, мы готовились", -- никто ничего не знал, ничего не предчувствовал, ни к чему не готовился.

   И каждый делал свое дело: царь отвечал на телеграммы "друга" и думал, что это страшно важно; думцы произносили речи и думали, что руководят событиями; Боровой отвечал пораженцам, разоблачал упорнейших, посылал убедительные письма в Италию и Америку и 26 февраля не пошел на лекцию потому, что торопился писать доклад для командующего войсками о "числе прошедших за февраль 1917 года чрез эвакопункт"...

   Уже на второй месяц стала ясна роковая обреченность. Оставалось закрыть глаза и говорить то, что говорилось в 1789, 1848, 1905 гг.

   Боровой прочел бесчисленное количество раз лекцию "Класс и Партия", где проводил свои взгляды о преимуществах l'action directe {прямых действий (фр.).} пред борьбой в законодательных учреждениях, о силе классового сознания и вредном бессилии партийной спайки.

   Кадеты и меньшевики ощерились, большевики засмеялись, компании Гордина и Александра Ге кинулись звать Борового к себе.

   Шпион и грабитель... Выбора не было. Боровой еще раз оказался меж двух берегов. Попытался он создать "федерацию союзов деятелей умственного труда", но на третьем заседании охладел и махнул рукой.

   В противовес "Анархии" он мечтал создать настоящую культурную газету, орган идейного анархизма защиты "свободного творчества и идеи личности". Здесь рядом с ним оказался -- Яков Новомирский.

   Новомирский организовывал восстание в Одессе (1905 г.); Новомирский прошел восьмилетнюю каторгу; Новомирский работал в Нью-Йоркских газетах. Осуществление анархической идеи, месть за восьмилетние холодные слезы, сенсационные аншлаги и кричащие подзаголовки телеграмм -- его страстная семитская душа была во власти всех трех стихий одновременно.

   Его не пугало убийство: в молодые годы при схватке с городовыми он не раз прибегал к маузеру.

   Но воспоминание о кандалах, но запах типографской краски и таинственная сила печатного листа!..

   Создать образцовую коммуну!

   Нет, написать блестящий фельетон!..

   А прежде всего отыскать своих былых палачей и расправиться с ними как следует!..

   Революция, свобода, счастье, но... конспирация в нем не умирала, в лабиринте двенадцатиэтажного дома Нирнзее весной 1918 г. он скрывался под чужой фамилией в чужой комнате, каждый час ожидая неведомых врагов, каждый день выступая пред многотысячными аудиториями.

   Он презирал Гордина и Ге, но ходил в их клуб; он боролся с большевиками, но Дзержинский в дни арестов с усмешкой сказал: "Новомирского не троньте; он -- наш!"

   Новомирский хотел знать все: восемь лет на каторге и пять за границей он изучал: 1) качественный анализ, 2) восточные наречья, 3) сопротивляемость материалов, 4) книги Блаватской, 5) источники римского права.

   Рамзай, Уеллинек, Шлейхер, антипод Ницше -- Вилламовиц, и пр. и пр. -- какой-то дьявольский вихрь имен, цитат, доказательств, исторических примеров.

   И при этом горящие глаза, сжатые кулаки, готовность маузером подтвердить свои слова.

   Вдвоем с Боровым они стали во главе газеты "Жизнь".

   За два месяца существования "Жизнь" трижды переменила состав сотрудников и в зависимости от настроения Новомирского ежедневно меняла окраску. Сегодня она пророчествовала о национальном значении советов, завтра проклинала совнарком, послезавтра требовала интервенции...

   Потом и "Жизнь" закрылась, оставя память о забавном сумбуре. Потянулись горькие дни.