-- Эко, братцы, жрать-то охочи!..

   -- Еще бы... привыкли, чтоб послаще, побольше... господа называются...

   Потом, стоя в дверях, начальники курили и отрыгивались, а осташковцы, кто ближе, толпились без шапок.

   Напившись чаю с кренделями, опять приступили к описи и распродаже. Отдохнувшие бабы снова завыли; опять пристав кричал и топал ногами, а мужики барахтались в снегу.

   Дошла очередь до нас, а у нас продать нечего.

   -- Беднота несусветная, ваше благородие, -- говорит староста, сдергивая шапку. -- Ничего у них нету... Один только близир, а не крестьяне, верно говорю!..

   Понятые смотрят на отца, который посинел.

   -- Не робей, Лаврентьев, -- тихо говорит отцу Фарносый. -- Упади на коленки: зарежьте, мол, а денег ни гроша... Он отходчивый... Покричит-покричит, а посля -- помилует... Ну, может быть, ударит раз или два, стерпи...

   Главная задача -- голод, мол, проели все... Ишь, шубенка-то у тебя, хуже бороны...

   Входя уличными дверями в сени, становой стукнулся лбом о притолоку и выругался матерно, поднимая шапку со звездой. Мать со страху схватила метлу и давай разметать у него под ногами сор, причитая:

   -- Батюшка, начальничек наш милый... в кои-то веки к нам заглянули...

   Урядник толкнул ее в плечо.

   -- Отойди, старуха, не мешай, -- сказал он.

   -- Кланяйся барину в ноги, пень! -- подскочила ко мне мать. -- Упади перед ним!.. Упади!..

   Увидя Муху на соломе, принялась лупить ее метлою.

   -- Что ты, стерва, притаилась, а? Марш на улицу, одежу господам хочешь порвать, одежу?..

   Собака огрызнулась...

   -- А-а, так ты та-ак?

   Мать саданула Муху толстым концом метлы по голове.

   -- Пошла прочь, паскуда!.. Ишь ты, что надумала! Одежу рвать?.. Чистую одежу рвать? А метлы не хочешь?.. Я тебе порву!.. Ты у меня узнаешь!.. Барыня какая!..

   У нее из-под платка выбивались волосы, слабо завязанная онуча на правой ноге сползла, а мать все бегала по сеням, как шальная.

   Становой посмотрел, усмехнулся.

   -- Эко чучело!

   И урядник усмехнулся.

   Из отворенной полицейскими в избу двери пахнуло теплом. Становой сморщил рожу, сплевывая:

   -- П-пффа! Какой тут смрад!.. Скоты!.. -- и поспешно хлопнул дверью, выходя на улицу.

   -- Где хозяин?

   -- Вот мы... вот я... -- выступил отец.

   -- Подати.

   -- Нету... голод... бьемся... Обождите, богом заклинаю!..

   Отец опустился на колени. Подбородок у него трясется, широкую, с проседью, бороду развевает ветром, на лысине в три пятака хают снежинки...

   Стоя на коленях, отец часто и невнятно что-то говорит, царапая пальцами грудь; Мотя, бледная, с красными пятнами по лицу, трясется и хрустит пальцами; мать трясется и плачет, а отец по-собачьи смотрит в глаза уряднику и становому. Я в толпе ребятишек.

   -- Отец-то твой никак заплакал, -- шепчет мне Немченок.

   Мне стыдно за него, я возражаю.

   -- Это ему ветром в глаза дует, -- говорю я горячо. -- Он у нас, ты сам знаешь, какой: молотком слезы не вышибешь!.. Не может он плакать...

   Но Мишка ладит:

   -- Плачет, вот те крест! Гляди-ка: за нос все хватается!

   Тогда я сам сквозь слезы говорю:

   -- Погоди, и твой заплачет, как черед дойдет... осталось три двора...

   -- Мы с утра отплакались все разом, -- говорит Немченок. -- Отец нас матом, а мы -- в голос... Отец говорит: "Надо давиться", -- а мать говорит: -- "Добрые люди скотинку прячут, где получше, а не давятся..." Отец корову и жеребенка свел в овраг, а большую свинью, говорит, девать некуда и заревел: "Черти, говорит, сожрут ее, а не мы",-- а мать говорит: "Бог милостив, Лексеич..."

   Наклонившись к уху, Мишка шепчет:

   -- Отец свинью-то все-таки зарезал... Не паливши, понимаешь, в омет ее... На куски да в омет... Идем, я покажу...

   Начальники пошли обыскивать наш двор, а мы с Немченком -- за сарай, в ометы.

   -- Сюда, сюда! В среднем! -- кричал Мишка. -- С того краю!

   Увязая по живот в снегу, он бормотал:

   -- Сейчас я покажу тебе, где наша поросятина лежит, сейчас ты, друг, узнаешь.

   Но, завернув за угол, Мишка завыл:

   -- Глянь-ко-ся-а!

   Четыре здоровенных собаки, раскопав дыру в соломе, жрали мясо. На снегу алели пятна крови, в стороне крутились белопегий поджарый щенок и три вороны, из соломы торчала обглоданная кость.

   -- Тятя-а! -- взвизгнул Мишка, постояв с минуту. -- Тятя!

   Несясь вихрем по деревне, так что только развевались из-под шапки льняные волосы, Немченок что есть силы голосил:

   -- Собаки, тятя!.. Свинью, тятя!.. Только косточки, тятя!..

   Стоявшие у крыльца мужики в недоумении обернулись, а отец Немченка тут же, на снегу, присел.

   -- Что ты, оглашенный! -- цыкнул староста, хватая метлу.

   -- Собаки... съели! -- выпалил Немченок, растопырив руки.

   -- Э-э-е... что ты мелешь? -- едва сумел промолвить отец Мишкин. -- Что ты, бог с тобой?.. Окстись!..

   -- Ветчину сожрали! -- кричал Мишка. -- Говорила мать: прячь подальше, -- не послушался, -- и он заплакал, сморщив по-старушечьи лицо.

   -- Головушка ты моя горькая! -- схватился за волосы Мишкин отец: по бледным щекам его покатились слезы.

   Трясясь, я неожиданно для самого себя завыл, глядя на отца:

   -- И нашу Пеструху собаки съедят!.. Беги скорей в сарай!..

   Начальник круто обернулся.

   -- Что ты, мальчуган, сказал? -- спросил он у Немченка.

   Тот вылупил глаза, раскрыв рот, и поперхнулся. Начальник обратился ко мне:

   -- Что случилось? Чей ты, а?

   -- Свой, -- скороговоркой ответил я, глотая слезы.-- У Мишки закололи свинью, а ее собаки слопали в омете, а у нас в старновке телка...

   Взглянув на отца, я вспомнил об угрозе и закричал, обливаясь слезами:

   -- Сейчас он меня увечить будет!.. Нету у нас телки, мы продали!

   Мишкин отец, сидя на снегу, качался из стороны в сторону, причитая, мой отец упал становому в ноги, Мотя зарыдала, мужики оцепенели.

   С размаху начальник ударил отца кулаком по скуле. Желтая перчатка на руке его лопнула. Отец ткнулся головою в порог и застонал. Зверем бросилась на станового Мотя, вцепившись в рукав. Ее ударили по голове, она свалилась рядом с отцом, но, вскочив, метнулась снова, а ее опять ударили; сестра опять упала. Начальник пнул отца в живот ногою, и он скрючился, скуля, а мать полезла на чердак.

   -- Караул!.. Душегубство!.. Спасите!.. -- кричала она и с четвертой ступеньки шлепнулась на пол.

   ...Когда начальники уехали, Мишке вывихнули ногу и возили в город поправлять, а я с неделю ходил кровью на двор за Пеструху.

X

   Я лежал в постели. Мать поила меня грушевым отваром, на живот клали пареную бузину; отец четвертую неделю сидел под арестом за подати.

   -- Легче? -- спрашивала мать.

   -- Легче, -- ответил я, глядя в сторону. -- Почему ты за меня не заступалась?

   Мать потупилась.

   -- Я боюсь его, -- ответила она.

   В промерзлые окна смотрит февральское солнце; льдинки на стеклах горят синими и желтыми огнями, по спущенному концу толстой шерстяной нитки, положенной на подоконник, стекает в черепок вода.

   -- Когда он перестанет меня мучить? -- спросил я, помолчав.

   -- Не знаю... Когда вырастешь большой... Его ведь тоже били...

   -- Это не указ. -- Приподнявшись на локте, я шепчу, замирая от страха: -- Если б умер он...

   Мать смотрит на меня испуганно и тоже шепчет:

   -- Брось... Отец ведь он тебе!..

   Но горечь, что скопилась в сердце, кружит голову, подталкивает: хватая мать за шею, я опять шепчу:

   -- Мы лучше б жили, верь мне!.. Я пахал бы, Мотя помогала, а ты дома с курами да с разной рухлядью... Я не бил бы вас... Зачем?..

   Мать молчит, прижавшись к моему плечу.