Отчего так хорошо ему? Отчего так приятно касается и то и дело напоминает о себе довольно чувствительно ружье за спиной? Вот отчего. Оно сделало Витеньку как-то нечаянно взрослым, то есть совершенно мужчиной, совершенно большим, не таким взрослым, как он о себе думал до этого, а по-настоящему взрослым. Оружие, патроны, и один даже с картечью, он может сделать все, что только захочет, может себя убить, если захочет, конечно, может и не убивать. Он может все, что может сделать с собой человек вообще, сейчас он не мальчик, он в самой последней степени взрослый. Вот что сделало с ним ружье. И походка на лыжах у него совершенно другая, спокойная, уверенная, неторопливая, взрослая. Он идет с ружьем!
Интересно, куда же это он идет? Куда и зачем? Ах, да, поохотиться. Как это поохотиться? Когда это пришло ему в голову? И что это такое, поохотиться? Подстрелить кого-нибудь? Но кого? Кого подстрелить? Теперь он заметил, что на снегу много всяких следов, то мелкая-мелкая строчка перечеркнет дорогу, то глубокие провальные следы в три ямки, три, три, три, пока не скроется след, как трезвучия. И кое-где между ними чуть видные отметины, ножками кто-то задевал во время прыжка. Волк? Лиса? Заяц? Какой он охотник? Ничего он не понимает в этом. Трезвучия. Их можно, между прочим, проиграть быстро, очень быстро и совсем медленно, анданте-кантабиле или ларго, или даже граве. Вот так: трам… трам… трам… Нет, это неестественно, что-то похоронное получается. Вот престиссимо — это другое дело. Трезвучия молниеносно перечеркнули дорогу, наискосок от него, и пропали в ельнике, но пропали, скрылись так быстро, что в глазах остался мгновенный блеск, искра, ослепительная молния, она тут же вонзилась в зеленую тьму ельника, взлетела вверх как бы рикошетом и там где-то тоненько и льдисто дзинькнула: дзи-инь! Витенька прислушался, опять дзинькнуло, только помягче, понежней, вот так: си-инь! Он догадывался, что это какая-нибудь примитивная пичужка, но он и этого не знал, какая именно. Си-инь! И снова: си-инь! Витенька вздохнул и пошел дальше. Перешел просеку, дорога сузилась, он шел теперь как будто по белому тоннелю, над ним дугами нависали молодые тонкие березы и осинки, покрытые снегом, а то и лапник свешивался, перекрывал над ним дорогу, и было действительно похоже на тоннель. И шорох от шагов, от лыж, тут был слышен, но в голосе то и дело повторялось: си-инь! си-инь! Толчками пробивался он все дальше и дальше в глубь леса по тоннелю и вдруг: си-инь! Остановился, послушал, даже дыхание затаил, но полная тишина, никого и ничего, ни звука. Пичужка осталась позади где-то. И вот он снова сделал шаг, другой, и опять в голове ясно и отчетливо: си-инь! Одна и та же нота. Что-то обязательно должно последовать за ней, но ничего не следует. Си-инь! И ничего больше, никакого продолжения. Как будто кто-то собирался что-то сказать, что-то высказать, вымолвить какими-то необыкновенными звуками, но возьмет одну эту ноту — си-инь! — и никак не может произнести вторую, не знает, что дальше, колеблется, не решается сказать дальше ни звука, вроде и знает, а сомневается, вроде и не знает. Си-инь! Это у него часто встречается. Только зачем же он с моста-то сиганул? Куда это он сиганул? В Рейн? В голубой Рейн. Си-инь! Си-инь! Ах, это в «Пестрых листках», в первом листке. Софроницкий хорошо слышал эту ноту, он извлекал ее, доставал из волшебного лесного тайника, заставлял ее звучать и прислушивался к ней и как будто не знал, что дальше, куда дальше поведет его великий музыкант. Синь! И прислушивался. А в вариациях на тему Клары Вик только и слышно одну эту загадочную ноту, она одна там. Клара Вик. Когда он вошел в дом, там начинался концерт. Все сидели и ждали выхода музыканта, и вышла восьмилетняя девочка, она склонила ангельскую головку и села за рояль, долго не могла умоститься, а потом заиграла. Божественная музыка. Потом эта девочка, Клара Вик, стала его женой. Уже в шестнадцать лет она была великой пианисткой. В вариациях на тему Клары Вик все та же одинокая нота блуждает. И опять: си-инь! си-инь! Она. В каждом случае другая, но всегда она. С нее начинаются и «Симфонические этюды».
Вот эта нота.
Как будто бы такая же, как и все, что рядом с ней, но она главная, это опять о н а. Только теперь в ней предчувствие большой скорби, будущей трагедии. Потом она станет низкой нотой, без конца и начала, день и ночь будет преследовать его, спустится до «ля» в нижнем регистре, она погонит его в зимнюю стужу в одном халате и туфлях, заставит сигануть с моста в зимний Рейн. А когда рыбаки приволокли его, спасенного, домой, он уже не узнавал своей Клары. А ведь все началось с нее, с той нежной таинственной ноты. Си-инь! Си-инь! Нет, это не Клара. Марианна не может быть Кларой.
Витенька снял двустволку, передвинул ползунок предохранителя и пошел дальше с ружьем наперевес. Зачем? Ни за чем, просто так. Вот перед ним открылась просторная поляна. Витенька остановился, огляделся, уже подумал повернуть назад, как вдруг заметил справа, на высохшем дереве, от которого остался обглоданный ветром скелет, увидел на обглоданном скелете птицу. Она сидела неподвижно, собранная в комок. Витенька вскинул ружье, прицелился, как учили в школьном тире, посадил этот живой комок на мушку и нажал спуск. Его оттолкнуло назад, оглушило немного, на мгновение глаза его зажмурились от выстрела, однако он успел увидеть, как живой комок сорвался с обглоданного дерева и рухнул в снег.
Когда он подошел, в воздухе еще перепархивало несколько легких пуховых перышек, а в снегу, углубившись, провалясь на четверть, лежала птица. Он поднял ее за ноги, упало несколько капель крови. Птица была мертвая, большая и пестрая, черное с белым и на самом затылке, вернее, по всей голове, перья были окрашены в чистый и густой, как кровь, красный цвет. Сначала Витенька так и подумал, что это кровь. Дома дед сказал, что это дятел. Убивать дятлов нельзя, потому что они санитары леса.
— Ну как Витек хоть? — спросила наконец Катерина. Она все приглядывалась, приглядывалась и не верила своим глазам. Витек сидел за столом какой-то ясный, открытый, глаза открытые, смотрят на отца, на нее, на деда с бабкой открыто, хорошо, как раньше, как давно-давно, и голос хороший, чистый, не прячется ни от кого. «Как хочешь, дедушка», — деду говорит. «Я сейчас сам, бабушка», — бабке говорит. Встает, приносит. Сидели за новогодним столом, старый год пока провожали. Навезли из Москвы, из буфета Катиного, было чем проводить старый и Новый встретить. «Налить, что ль, ему? — дед спрашивает, бутылку красного вина держит в руках. — Налить, Витек?» — «Как хочешь, дедушка». — «Я-то хочу, а ты сам как?» — «Как папа скажет или мама». — «Да что ж, папа или мама, не люди, что ль? Налей, конечно», — мать говорит, и отец кивает, наливай мол.
— Ну как хоть у вас тут?
— А что? — отвечает дед. — Что ему у нас? У нас ему хорошо. Мы с ним тут дружно живем.
Катерина прикусила губу, плакать захотелось.
— Ну давай, сыночек, за старый год, — говорит она, переборов подступившую слезу. Протянула рюмку, чтобы чокнуться с Витенькой. — Давай, сынок, раз уж хорошо тут у вас.
— А чего ему с дедом плохо будет? — хвастался дед. — Парень он уважительный, дельный, на охоту ходил тут, дичину принес, убил все-таки…
У Катерины глаза вспыхнули.
— На какую охоту? С кем ходил?
— На обыкновенную, в лес, один ходил. Я вот и ружье подарил ему.
— Какое ружье? Да вы что, на самом деле? Отец, чего ж ты молчишь?!
— Зачем же, отец, ружье? — вмешался наконец Борис Михайлович.
— Ну, просит, дай, говорит, ружье, дедушка, жакан просил…
— Жакан? — воскликнула Катерина. — Как же можно? Жакан…
— Да нету у меня жакана, картечью зарядил ему.
— Картечью, о господи.
— Мам, ну что ты запричитала? Что я, маленький?
— Обращаться с оружием может, — сказал дед. — Почему не дать? Правда, кого убил, не скажу, — подморгнул Витеньке дед, — не буду говорить, это бывает по незнанию.