Изменить стиль страницы

На мгновение страхи религиозного детства вновь охватывают душу. Я страшусь, что полчища мстительных ангелов явятся с небес, чтобы поразить меня, нечестивую душу… но это лишь сказки, как я понимаю теперь, а реальность заключается в том, что люди творят зло, а Бог и ангелы не обращают на это никакого внимания. Такова моя религия.

Он тянет меня за широкий рукав рясы, увлекая за собой в лабиринт улочек под нависающей громадой собора. Мы одни в целой вселенной, и от него разит несвежим пивом.

– С этого момента ты не произнесешь ни слова. И будешь там, где я укажу тебе.

– И где же?

– У них есть какое-то название для этого места, здесь, в городе. – Он выплевывает слово «город», как худшее из ругательств. – В моем краю нам приходилось зарываться в бездушную землю, чтобы проводить церемонии. Здесь у нас тоже есть нора.

Я молча киваю.

– Там, внизу, наша часовня, – продолжает он. – Мы сложили ее своими руками, своими сердцами. – Он указывает плохо выбритым подбородком на возвышающиеся за нами башни. – Она древнее того крашеного гроба из камня, воняющего ладаном и развратом. Это наш собственный собор, где мы призываем нашего собственного бога. И он отвечает нам. Ты увидишь.

Я следую за ним внутрь древнего строения из дерева и камня.

Он проходит в еле заметную дверь, я иду по пятам. Моя ряса цепляется за шероховатое дерево, и кажется, что это попрошайки тянут меня за подол. Я никогда не подаю милостыню.

Снова и снова я высвобождаю свое одеяние и слышу, как рвется шерсть, и вдруг… прохладный воздух подземелья. Спотыкаясь, мы начинаем спускаться по грубым каменным ступеням.

Здесь темно. Я следую за ним по запаху.

Потрясающе! Привыкнув к цивилизованным ароматам, а здесь я иду по следу, словно гончая. Я чуть не смеюсь вслух, но вспомнил, что он приказал мне сохранять молчание.

Теперь я не более чем чистое восприятие в раздражающем шерстяном коконе. Я не знаю ни где нахожусь, ни что произойдет, когда мы наконец будем на месте. Это восхитительно! Какая находка, этот мой зимний оборотень! Если бы только Тигр мог видеть меня сейчас – в самом сердце дикости в сердце самого цивилизованного из городов: Париж, mon amour[69].

Мне приходится сдерживаться, чтобы не захохотать подобно гиене, почувствовавшей добычу.

Темнота, теснота и тайна опьяняют.

Ступени заканчиваются, и я останавливаюсь.

Он снова хватает меня за рукав, тянет вперед на несколько шагов, а затем толкает в нишу стены.

Камни подаются под моими ногами, ворочаются, сухо стуча, словно кастаньеты.

– Стой здесь! – шепчет он хрипло. – Ты статуя. Святого. Святого… Вороньего Глаза[70].

Тот факт, что я буду только наблюдать, возбуждает его не меньше, чем меня.

В запретных фолиантах есть подходящие к этому случаю слова, но я предпочитаю читать лишь великую книгу жизни и смерти.

Я слышу, как где-то бьется бутылка: стекло звенит сонмом маленьких колокольчиков.

В темноте вспыхивает огонек спички. Зажигают восковую свечу, и вокруг распространяется дух святости. Святой дух.

И я снова оказываюсь в часовнях своего детства; выражения лиц темноликих мадонн неуловимо меняются в свете сотен пляшущих огоньков свечей.

Пляски. Здесь будут танцевать.

С той стороны, откуда мы только что пришли, слышится шарканье грубых деревянных подошв.

Чиркают спички, порождая запах серы и огонь. Млечный путь толстых кривых свечей освещает пещеру.

Я смотрю под ноги. Я стою не на камнях: пол устилают черепа и берцовые кости.

Я нахожусь в склепе. В одной из ниш древних катакомб. Ноги покоятся на костях римских католиков. Вот почему он смеялся, называя меня статуей святого.

Я стою на останках иных времен, так глубоко под землей, что кажусь себе не более чем тенью умершего.

А они собираются передо мной, появившись бог весть откуда. Цыгане, бродяги, кочевники и крестьяне, пришедшие за тысячи миль, выползшие из грубых землянок, выкопанных глубоко в недрах родных деревень, о которых он мне рассказывал.

Здесь почва была изрыта много веков назад. Здесь они оказались в древнем амфитеатре, где до них столетиями поклонялись богам римским, и христианским, и кто знает каким еще.

Это место наполнено странным кислым запахом и необузданной силой.

В свете множества чадящих свечей я вижу, что каждый человек принес с собой по бутылке. Бутылки всех цветов и размеров, даже грубые глиняные сосуды. Мой зверь не терял времени. Он воткнул оловянную терку в древнюю деревянную стойку, поддерживающую каменный свод, подобно стволу дуба.

Мужчины сгрудились вокруг нее, чтобы соскрести восковые пробки со своих бутылок.

И какие это мужчины! Многие из них босы, как животные, и бородаты. Одеты в потертые штаны из грубой ткани и рваные блузы, через прорехи которых виднеется похожая на грязный пергамент кожа; стоптанные сандалии подчас просто привязаны к ногам бечевкой.

Они атаковали терку, как самцы на гоне. Скоро красный воск с бутылок покрывает ее, словно запекшаяся кровь.

Один из мужчин отходит с бутылкой в сторону и с силой хлопает по донышку, напоминая повитуху, оплеухой побуждающую к жизни новорожденного.

Пробка пулей вылетает из горлышка и ударяется о низкий каменный потолок.

Голова мужчины уже запрокинута назад, и чистый жидкий огонь утоляет его жажду, в то время как дурманящий, приторно-сладкий запах наполняет каменный грот.

Мне приходится ухватиться за камень и кости, чтобы только устоять на ногах.

Отвлекшись на зрелище открывания бутылок, я не сразу замечаю, что в черную часовню под собором вошли женщины.

Они облачены в белое – наверняка переоделись в узком проходе за склепом.

На них платья с широкими рукавами, почти как у друидов, хотя эти люди находятся за тысячи верст от друидов и от Ирландии. На талии у каждой повязан цветной пояс, и когда они становятся в круг и идут в хороводе справа налево, при этом затянув какую-то песню, мне кажется, что я вижу подземное отражение труппы русского балета. Их движения полны смысла.

Мужчины присели на корточки по кругу, прислонившись к грубым каменным стенам. Они пьют, хлопают себя по коленям и подбадривают танцовщиц хриплыми голосами.

Женщины двигаются все быстрее; белые целомудренные одежды развеваются все сильнее. Сперва я вижу монашек, а через секунду передо мной предстают нимфы. Девственные весталки в мгновение ока превращаются в храмовых проституток.

Мужчины, похоже, чувствуют то же самое, что и я.

Они поднимаются, перемешиваются с танцующими, отрывая полосы ткани с их рубах и все быстрее раскручивая тела женщин, чтобы подстегнуть к еще большему неистовству. Губы мужчин то и дело тянутся к бутылкам, как младенцы тянутся к материнской груди.

Воздух нагревается от испарений кружащихся тел. Я задыхаюсь в своей рясе, но не решаюсь сорвать ее.

В теплом свете свечей видно, что лица женщин покрылись красными пятнами и лоснятся от пота.

Мужчины теперь танцуют вместе с ними; мой протеже мелькает то тут, то там, глаза и руки каждой женщины протянуты к нему, будто он центр вселенной.

Это неистовый экстаз танца. Голоса вздымаются все выше. Мужчины и женщины начинают падать, содрогаясь всем телом.

На каменном полу они извиваются, как змеи, и, подобно змеям же, начинают появляться оголенные конечности… руки, ноги, мужские органы. И сливаются. Они бросаются друг на друга, словно волки. Это римская оргия, на которую ни у одного римлянина не хватило бы воображения. Воздух наполнен зловонием греха и спасения, спиртного и горящих свечей. Экстаз чувственный и религиозный.

Я стою в своей потайной нише, под завесой из мокрой шерсти; меня никто не видит, не ощущает, не трогает.

Этот танец – более величественный и более низменный, чем пляски цыган. Это балет примитивной души. Бессмысленные возгласы и восклицания эхом отражаются от костей мертвых мучеников.

вернуться

69

Любовь моя (фр.).

вернуться

70

Ядовитое растение.