Изменить стиль страницы

– Вот как. Значит, они поставили жандарма у трупа, чтобы он мог заметить убийцу, если тот вдруг появится в морге.

– Нет, они его не ставили, – покачала головой Ирен. – Это сделал Шерлок Холмс.

– Странно, что парижская полиция послушалась кого-то, пусть даже и знаменитого детектива-консультанта.

– Полиция его и не послушалась, поэтому ему пришлось встать на стражу у трупа самому.

Я повернулась к окну, через которое можно было разглядеть смутные очертания двигающейся толпы и жандарма в фуражке с козырьком. На его форменном костюме посверкивали пуговицы, а на боку висел короткий кинжал.

– Не может быть! – вырвалось у меня.

– Уверена, что это он.

– Он нас заметил?

– Наверняка. И нас, и нашего сопровождающего.

– Ты думаешь, ему удалось обнаружить еще кого-нибудь подозрительного?

Ирен пожала плечами:

– Этого я не могу сказать. Как жаль, что сама я не могу использовать маскировку и присоединиться к нему: он уйдет к тому моменту, когда я переоденусь и вернусь к моргу. Боюсь, что в этом деле нам придется использовать более традиционные методы, Нелл. Мы придумаем, как нам поступить с мистером Холмсом.

– Меня радует, что ты отказываешься от игр с переодеванием. По моему мнению, подобные уловки скорее сбивают с толку твоих друзей, чем твоих врагов.

– Очень может быть, – ответила Ирен, дружески беря меня под руку. – Теперь давай пройдемся вдоль реки к собору. Я хочу услышать эхо своих шагов внутри этого величественного здания и подумать о не менее величественной музыке, наполнявшей его каменные своды в течение веков.

– Я никогда не стану отговаривать тебя от похода в церковь, пусть даже римско-католическую.

– К тому же религиозная обстановка послужит хорошим противоядием смертельному ужасу, свидетелями которого мы только что стали, – добавила примадонна.

Глава двадцать пятая

Танец с мертвецами

В его дикой, потакающей любой прихоти душе под грубостью чувствуется особая чистая энергия: извечная схватка святого и грешника; Михаил и Люцифер, заключенные в одном теле кружащегося дервиша.

Заметки для себя

Из желтой тетради

Его светлые глаза сияли тем неотвратимым блеском убежденности, который порой так восхищает меня.

В такие моменты легко забыть о его более чем скромном происхождении, грубых манерах, даже о его грязной одежде или неграмотной речи.

Он говорит, что возьмет меня на церемонию. В святая святых его странного мира.

А потом я вспоминаю, какой он на самом деле мальчишка, хотя он и жил самостоятельно с тех пор, как ему исполнилось пятнадцать. Он хвастается своими запоями, кражами и другими дешевыми подвигами, которые он совершил, женщинами, которых он совратил. Он то гордится своими грехами, то мучается приступами покаяния. А еще он упоминает о головных болях, таких сильных, будто его мозг временами распухает.

Как если бы две противоположности уживались в его теле и разуме, непрестанно стремясь захватить власть. Своей по-детски примитивной религиозностью он обязан крестьянской среде, из которой вышел. А его жажда жизни коренится в физической и умственной выносливости, какая мне не встречалась ни в одном другом человеке, а мне не раз приходилось видеть и неутомимых непальских солдат-гуркхов, и кружащихся дервишей Афганистана.

Я знаю, что при должном стечении обстоятельств он когда-нибудь станет значительным человеком. Вопрос заключается лишь в том, будет ли он служить добру или злу. И кто может судить, что есть добро и что есть зло? Я так часто бываю то по одну, то по другую сторону линии, разделяющей эти понятия, что различия между ними стали для меня безвозвратно размыты.

Его потенциал восхищает меня.

Мы говорим на одном языке, хотя его слова грубы и безыскусны. Кроме родной речи, у нас с ним нет больше ничего общего.

Теперь, когда он согласился поделиться со мной своей тайной, его охватывает возбуждение.

Мне следует одеться в рясу монаха.

Я говорю, что плаща с капюшоном будет достаточно.

Нет. Только ряса монаха. Я уступаю и приказываю Чарли раздобыть нужное одеяние. Не знаю, как он его найдет. Я никогда не задаю ему вопросов. Меня устраивает, что все мои прихоти исполняются, и я не желаю знать, каким образом.

Он говорит, что мне надо спрятаться и оставаться в укрытии, что бы ни произошло.

Он говорит так, будто в том случае, если я ослушаюсь его, я превращусь в камень подобно герою старой волшебной сказки, поэтому я торжественно соглашаюсь и даю клятву, положив руку на грубое деревянное распятие, которое он достал специально для этой цели; заноза, засевшая у меня в ладони во время церемонии, потом воспалится, и ее будет практически невозможно вытащить.

За время своих путешествий мне удалось собрать коллекцию разнообразных распятий: серебряных, аметистовых, малахитовых и хрустальных; это любопытные безделушки, часть из которых представляет ценность, но не более того. Я уже давно не ощущаю интереса к распятиям.

Но не к крестным мукам.

Он волнуется, как невеста, натягивая грязную крестьянскую рубаху и свободные штаны, будто это свадебный наряд. Я предлагаю ему новую одежду, но его, как зверя, тянет к собственному запаху.

Он обожает крайности, даже в выборе костюма.

Какая жалость, что мне присуща брезгливость. Возможно, опустись я до уровня животного, то смогу понять его лучше. Но я господин, а он зверь, и, находясь на разных уровнях, мы только дополняем друг друга.

Перед тем как выйти из дома в десять вечера, он заставляет меня встать на колени и помолиться. Он складывает мои ладони в молитвенную лодочку и оборачивает вокруг них оловянные четки.

По его настоянию я клянусь не снимать рясы. Клянусь, что, подобно монаху, буду не более чем молчаливым свидетелем. Он смеется и заставляет меня дать зарок сдержанности и послушания.

– То есть бедности? – переспрашиваю я.

Он качает неопрятной головой. Только сдержанности и послушания, и только этой ночью.

Приходится признать, сердце у меня бьется учащенно. Соглашаться на его дикие требования для меня в новинку. У меня нет привычки подчиняться желаниям других людей. Пристальный, ласковый, безразличный взгляд его светлых глаз неодолим. Предчувствие того, что я не смогу контролировать события, будоражит меня больше любого из моих предыдущих дел.

Обычно я прячусь и подглядываю, тайно управляю событиями.

Но события сегодняшнего вечера, это я знаю наверняка, будут неуправляемыми. Они будут безумно случайными. Сумасшедшими.

Во мне клокочет возбуждение.

Он видит нетерпение в моем взгляде и вырывает четки у меня из рук, будто срывая оковы.

Он молод, необразован, груб и, вне всякого сомнения, ненормален.

И тем не менее он чувствует себя равным мне.

Какой восхитительный зверь!

Он принадлежит мне – как все остальные принадлежат ему.

Мы идем. Долго. Я следую за ним в своей готической рясе монаха.

Камни мостовой влажные; он пробирается окружными путями, по маленьким узким улочкам. До меня доносится застоявшийся аромат реки. Запах жарящихся колбасок и сточных канав. Я чувствую вонь отсыревшей шерсти собственной робы, и ее капюшон в буквальном смысле вынуждает голову – благопристойно? – склониться, будто макушку подчинившегося судьбе животного.

Этой ночью я буду молчать, как бессловесное животное, что бы ни случилось. В этом я клянусь себе – единственному богу, которого знаю.

Ладонь пульсирует болью. Щепка от распятия, которая вонзилась в кожу, причиняет страдания. Из меня вышел отличный монах: я подвергаю себя пыткам за святое дело, за безбожное ликование, которое испытываю в роли смиренного наблюдателя загадок жизни.

Я останавливаюсь, заметив впереди стены Нотр-Дама. Вот я, согбенный Квазимодо, одетый в колючую шерстяную рясу матери-Церкви, иду, подобно христианскому Калибану, под сенью самого святого из святых соборов христианского мира… во Франции, по крайней мере.