Ты помнишь того студента, о котором я тебе писала? Помнишь то моральное потрясение, которое я пережила тогда?..
И вот неделю назад мы встретились...
Он прошлой весной окончил университет, был на практике, и потому я с ним не встречалась столько времени.
У меня в жизни большая новость: трехмесячный ребенок. Я -- молодая мать. Тебе странно это?.. Теперь я последний месяц работаю в клинике и скоро буду самостоятельной женщиной. А то, что я пережила за этот год, сделало меня как бы совсем другим человеком.
Началось это с одного страшного для меня момента. Это было, когда я впервые поняла, что готовлюсь быть матерью.
Прежде всего я представила себе, какой будет позор, когда я, д_е_в_у_ш_к_а, покажусь в таком положении домой... Сколько будет злорадных взглядов, шушуканий со стороны соседок, и без того полных темного, злого недоброжелательства ко мне за то, что я выбилась на дорогу, менее всего подходящую для девушки подгородней слободы, и учусь в Москве, вместо того, чтобы возить молоко на базар.
Но когда я ехала летом к матери и на рассвете пересела из душного вагона в телегу, я как-то забыла обо всем.
Знаешь эти душисто-освеженные июньские утра, которые бывают после теплой ночной грозы? Кругом ярко и свежо зеленела омытая дождем, еще нежная листва. Небо было мягко-туманно. Не видно, где пели жаворонки. И поля высокой уже ржи стелились без конца.
Когда телега задевала на опушке кусты орешника, с них крупным дождем осыпались капли, мочило лицо и руки, и сильно пахло березой.
У меня было такое ощущение, как будто во мне самой в эту минуту была эта утренняя свежесть, чистота и бесконечность, какие были вокруг меня.
С этим чувством я смотрела на показавшуюся вдали крышу нашего домика со старой рябиной около него.
И въехав в слободу, как будто с радостью возвращения к детству, оглядывалась по сторонам.
На травянистой улице, около потонувших в крапиве и чистотеле старых, заплатанных и подпертых кольями заборов увидела знакомые с детства протоптанные гладкие тропинки к колодцу и обрадовалась им.
А показавшееся в этот момент из-за туманного полога солнце осветило ласковым утренним светом рывшихся на навозе кур, заборы и заискрилось в каплях росы на кудрявой низкой траве улицы.
В этот момент мне встретилась шедшая с ведрами к колодцу знакомая разбитная молодка, жена кузнеца. И я все с тем же чувством радости возвращения хотела ей помахать рукой.
Но вдруг увидела, что она, отведя торопливо глаза, усмехнулась скрытой, нехорошей усмешкой.
Ты знаешь эту усмешку? Что она выражает? Иногда даже совершенно неизвестно. Но в ней как будто собран весь яд тупой, злобной, мещанской ненависти и иронии над тем, что выходит за пределы его среды, возвышается чем-нибудь над ней.
И когда ловишь на себе такую усмешку, то невольно, даже без всяких на то причин -- чувствуешь, как в тебе все съеживается и гаснет.
Тут я вдруг с мучительным толчком в сердце вспомнила, с чем я приехала.
И когда входила во двор своего трехоконного домика с земляной завалинкой, на которой виднелись, как всегда, нарытые в пыли курами ямки, оглянулась по двору, на траве которого валялось старое ведро без дна и виднелись разлитые от порога мыльные помои, я почувствовала безысходную тоску от чего-то, здесь навсегда остановившегося и застывшего. Те же помои и те же тряпки на гороже, что и десять, пятнадцать лет назад.
Стоявшая у печки, спиной ко мне, мать, в старенькой юбчонке, с засученными по локоть жилистыми старушечьими руками и с ухватом, не сразу увидела меня.
Обернувшись, она всплеснула руками от радости и уронила ухват.
А я, минуту назад стремившаяся с такой радостью и нетерпением ее увидеть, стояла перед ней и чувствовала себя так, как будто подхожу к ней с поцелуем, а за спиной у меня спрятан для нее нож.
От самого ненаблюдательного человека, с которым постоянно живешь, нельзя скрыть того, что переживаешь. И мать уже через неделю стала украдкой пытливо и тревожно приглядываться ко мне.
И когда я, забывшись, бездумно стояла у окна или сидела, глядя в одну точку, она, проходя мимо, останавливалась и смотрела на меня с материнской тревогой. Когда же я оглядывалась, она, сделав вид, что ищет что-то, торопливо уходила. Но я слышала ее глубокий, осторожный вздох.
А потом, уже недели через две, готовясь куда-то идти, она в беленьком платочке от солнца присела около меня, и начались осторожные наивно-хитрые разговоры о том, что мне уже 25 лет, и не лучше ли бросить это ученье и выйти за хорошего человека, который обеспечит.
-- Мало ли теперь сбиваются с толку и треплются не хуже всяких... Видала я таких. Они готовы на все наплевать, а каково матерям глазами светить? Все ночи об тебе думаю...
И вдруг ее старческие губы задрожали, сморщились, и она стала по-старушечьи сморкаться в свой фартук.
Я, сжав губы, молчала. А она, остро, испытующе пзглянув на меня, продолжала:
-- Негодяев много. Опозорят на всю жизнь... а люди не простят.
Я сейчас же вспомнила усмешку жены кузнеца. Как она тогда будет усмехаться?..
И однажды я подумала: "А что если я скажу ей, моей матери? Не выглянет ли из-за ее материнского лица другое лицо,-- страха и ненависти ко мне за тот позор, который я вылью ей на голову? Не отречется ли она от меня? И какими словами она встретит ту новую жизнь, которую я ношу в себе?"
И я решилась.
Когда она один раз все с тою же тревогой и настороженностью подсела ко мне, я сказала, прямо глядя ей в глаза:
-- Мать, я беременна...
Она в первый момент как-то нелепо-жалко улыбнулась, как улыбается человек, когда над ним заносят топор и он думает, что, может быть, это еще шутка. Потом лицо ее побелело, и она тихо сказала:
-- Обрадовала, матушка... гостинца привезла?.. Спасибо... Дотрепалась-таки...
Не сказав больше ничего, она встала и пошла из комнаты, при выходе ударившись плечом о притолку.
-- Девай его, куда хочешь, но меня не позорь,-- услышала я ее голос уже из-за перегородки.
Мне вдруг вспомнилось, как она лет пятнадцать тому назад сказала те же самые слова. Брат, которому было тогда лет 12, приютил заблудшую собаку. Мать была очень недовольна этим из-за лишнего расхода. А когда он однажды, запыхавшись, прибежал и с торжеством сообщил:
-- У Цыганки родились дети! -- мать вышла из себя и закричала на него, чтобы он девал их, куда хочет, чтобы их духу не было.
После целого дня слез и ссор он взял мешок и пошел к Цыганке. Она забилась в угол конуры, покрыв щенят своим телом, и смотрела на подходившего брата такими глазами, которых я никогда не забуду: в них была беспредельная покорность и последняя мольба.
Потом брат, завязав мешок, со слезами на глазах, топил их в яме за двором, а собака, визжа, ползала около него, лизала ему руки, и глаза ее были полны слез, как у человека.
Я почувствовала, что теперь, после таких слов матери, у меня нет ни дома, не семьи. Родная мать отреклась...
Не будучи в силах переносить это, я уехала в Москву.
-----
И помню другое утро, когда я возвращалась из родного дома. Был июль. Та жаркая пора, когда уже в 9 часов утра солнце начинает печь.
Москва показалась издали в синеватом тумане с дымом фабричных труб, с полыхающим утренним золотом на главах церквей, с трепетно блещущими окнами домов. И чувствовалась уже издали жара большого города. Но в окно вагона все-таки еще подувал прохладный ветерок с полей.
А когда я приехала и вышла из вокзала на пыльную площадь, меня сразу охватило душным жаром улиц, бензинным дымом автомобилей...
Всюду ремонт, пышущие жаром асфальтные котлы, в которых, надсаживаясь, мешали длинными железными палками люди с закопченными лицами.
В общежитии, куда я вернулась, оставались две девушки, которым некуда было ехать, и один товарищ. Их не было дома. И я, сев на свою корзинку, сидела несколько времени, глядя в одну точку.