Мы только и знаем, что бегаем смотреть, сколько напекли блинов, и осторожно приподнимаем за уголок салфетку на тарелке, куда их складывают со сковородок и накрывают, чтобы не остыли.

   -- Опять вы тут суете носы,-- кричат на нас. И мы, сломя голову, вылетаем в столовую.

   Там уж накрыт стол, на середине стоит полный сметаны сметанник, в соуснике -- растопленное, прозрачно-желтое масло. На длинной тарелочке селедка с зеленым луком, который вырос в кухне в ящике на окне. Потом плетеные коробочки с копчушками, баночка черной икры с воткнутой в нее ложечкой. Бутылки с разными водками и запеканками на подносе, а кругом стола ряд приборов без глубоких тарелок с одними мелкими. На них треугольничками лежат чистые салфетки.

   И даже в этом чувствуется что-то особенное,-- блинное, масленичное.

   Едва успеют сесть за стол и рассовать за борты и на колени салфетки, как из кухни торопливо, почти бегом уже несут покрытую салфеткой тарелку с горой блинов.

   Нам подвяжут, как полагается, под шеи салфетки, на маленькие тарелочки положат немного черной икры, копчушек и сразу по два горячих блина, на которых шипит и лопается пузыриками в дырочках горячее масло.

   Мы свертываем четвертинки блинов трубочкой и отправляем их со сметаной в рот. При этом следим друг за другом, кто сколько съест.

   И целую неделю, чтобы перещеголять друг друга, мы объедаемся блинами, после чего отправляемся кататься на салазках с горы, испещренной следами ног и полозьев. И катаемся до тех пор, пока по деревне не замелькают огоньки, и мы явимся все в снегу с красными от мороза и оживления щеками.

   А когда проснешься в понедельник, то сразу по всему чувствуется, что наступил великий пост: в комнатах стоит какая-то особенная унылая тишина, столы, только вчера заставленные пирогами и разными вкусными масленичными вещами, отодвинуты, сложены и пусты... К чаю подают уже не сдобный хлеб и сливки, а вазу варенья и сухие баранки. Только и утешает одна халва.

   И эта пустота и скудность на чайном столе больше всего указывает на перемену.

   Дядюшка тоже как-то присмирел, редко говорит с нами и чаще отпирает свой стол, чтобы достать денег в церковь.

   А со стороны церкви доносится редкий унылый звон колокола, призывающий говельщиков к молитве. Мы будем говеть на страстной и поэтому остаемся дома и бродим по тихим унылым комнатам.

   Но в то время, как жизнь в доме замирает и гаснет в унылой великопостной тишине, в природе начинают зарождаться первые признаки весны.

   На земле еще лежит сплошной снежный покров, деревья мертвы и голы, но небеса уже не те: вечерние зори долго не гаснут и их красноватые отблески медленно замирают на стволах берез, на окнах дома сквозь узор переплетенных голых ветвей сада.

   Небо как-то обновленно и особенно по-весеннему прозрачно и глубоко. На нем с особенной четкостью вырисовываются по вечерам неподвижные вершины тополей.

   Снег около корней деревьев уже обтаял и осел кружочками, и нога в нем не отпечатывается мягко, отчетливо, как зимой, а он рыхло осыпается вокруг нее -- крупный и зернистый.

   В полях снег затвердел и, когда заходит солнце и его схватывает мороз, по нем можно идти смело, не проваливаясь. И весь он покрылся маленькими затвердевшими ложбинками, похожими на морскую зыбь. И если идешь в валенках и везешь за собою салазки, то они клюют носом и постукивают, как по твердому неровному току.

   Вечерний воздух стал особенно тонок и прозрачен. И все звуки затихающей жизни далеко слышны по заре.

   Мы из сада подолгу смотрим с дороги на заходящее солнце и вечернюю зарю, на далеко вытянувшиеся красноватые отблески на снегу, на неподвижные в прозрачном чистом воздухе деревья, точно застывшие в небе своими вершинами, и все оглядываемся, точно чего-то ждем.

   Неуловимая перемена, совершающаяся в оживающих небесах, проникает в душу, и она начинает жить предчувствием какого-то обновления и нетерпеливо ждать его.

XV

   И вот под самое благовещение после трехдневного тумана, серой сплошной пеленой висевшего под рыхлым снегом, выглянуло солнце.

   Туман поднялся кверху, открыв почерневшие бугры, и легкими белыми облаками сбегал с синеющих небес, на которые больно было смотреть.

   Затопленные пашни открылись даже на ровных местах. И черная, как мак, сырая земля млела, пригреваемая солнышком, которое отражалась и блестело в каждой лужице на жирной пашне.

   С крыш веселым сплошным дождем лились капели, и натаявшая вода подбиралась под порог.

   Мы с самого утра чистили скребками около дома лед, пропускали по канавкам ручьи и устраивали на них мельницы. А по вечерам сидели с дядюшкой в гостиной и смотрели, как постепенно гасло солнце на стене и на камине.

   Большие говели на первой неделе, теперь говели мы. Есть не дают и гонят в церковь. Мы иногда откроем буфет и, присев перед ним на корточках, роемся там, не попадется ли какой-нибудь сухарик. Но мучиться надо, потому что тем лучше, тем торжественнее будет на пасху.

   Старшие братья совсем не заботятся об этом. Мы видели, как они ели испеченные для пробы куличи, пили молоко. Большие сестры тоже ухитряются отвиливать, но зато с нами не церемонятся и отправляют без всяких разговоров в церковь к часам, к вечерне.

   В церкви народу мало. Изредка стукнет щеколда у церковных дверей. Входит какая-нибудь согнутая старушка в белом платочке, с костылем, крестится и, поклонившись на все стороны, отходит к сторонке.

   По каменным плитам наполовину пустой церкви ходит старик Клим с огарком между пальцев и зажигает в ставниках перед иконами немногие свечи.

   Мы становимся сзади левого клироса на деревянном помосте. Мать сзади нас шепчет молитвы, становится на колени и велит нам не оборачиваться. Мы тоже кланяемся в землю и не упускаем случая посмотреть из-под руки назад.

   Как все до последней мелочи знакомо в этой церкви... И стертые неровные каменные плиты пола, и закоптившаяся печурка в стене, где Клим раздувает кадило, и завешенные пыльной занавесью царские врата, и цветные стекла в среднем, запрестольном огне алтаря.

   Как хорошо бывает летом у ранней обедни, когда встающее солнце, проходя через цветные стекла, окрашивает разноцветными пятнами престол и пол алтаря... И самый алтарь, где в столбах утреннего света и в синеющих облаках кадильного дыма стоит священник в золотой ризе,-- кажется недосягаемой святыней.

   Оглядываешься кругом на лица молящихся, на высокие, синеющие окна купола -- и так становится радостно, что встал рано. На душе светло, ясно и торжественно, как в этих лучах утреннего солнца в алтаре.

   Задумаешься и забудешь, что нужно креститься и становиться на колени, пока сзади не дернут за курточку.

   Батюшка в старенькой епитрахили и теплых галошах -- сам старенький, седой -- выходит из боковой узкой двери к царским вратам, видимо, утомленный предшествующими службами. Перекрестившись перед завешенными пыльными вратами, по сторонам которых висят маленькие образки, и с усилием достав рукой до земли, он начинает тихим, усталым голосом читать молитву:

   -- Господи и владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми...

   И в каждом отделе молитвы он, а за ним все в церкви опускаются на колени. Только слышно двиганье и перестановка ног по каменным плитам пола, сокрушенный шепот молитв, вздохи. А потом все, встав, долго молча крестятся.

   Ребятишки с шапками в руках стоят тесной кучкой впереди, перед самыми ступеньками полукруглого амвона и, повернувшись, зевают на нас.

   "Уставились",-- думаешь, с ненавистью глядя на них. Внутри что-то закипает и пропадает все молитвенное настроение. Только и утешает мысль, что они стоят на полу, а мы на помосте.

   Но это -- дурные чувства, их надо подавлять и быть добрым, по крайней мере, хоть до причастия.