Он, не стесняясь своего акцента, владел разговором.

Кисляков сел за стол перед налитым ему стаканом вина и мрачно сидел молча. Он нарочно придал лицу такое выражение, чтобы Тамара заметила его настроение.

Действительно, она тревожно несколько раз взглядывала на него, уже сама делала попытки заставить его посмотреть на cебя. Задавала ему вопросы, но теперь уже он взглядывал на нее только в тот момент, когда отвечал ей, и сейчас же отводил свой взгляд. Она даже встала, подошла к нему и была преувеличенно нежна, как она была нежна с Аркадием в первое время их знакомства.

Так как было очень накурено, то мужчины вышли курить в коридор, чтобы можно было открыть окно в комнате. Кисляков вышел первым, как будто боялся, чтобы Тамара не подошла к нему. Он сделал это нарочно, и она заметила, даже тревожно посмотрела ему вслед.

В коридоре зашел разговор о работе Миллера, об артистической среде, о женщинах.

— Русская женщина потеряла все точка опоры, — сказал Миллер. — Имей три пары шолковых чулок, и ты будешь иметь женщину, — на крайний случай еще флакон заграничных духов.

Дядя Мишук и Левочка улыбнулись, так как им, очевидно, казалось неловко не соглашаться с ностранцем.

— Вы пробовали? — спросил Левочка. Миллер, затянувшись трубкой, только кивнул сверху вниз головой и сказал:

— Достатошно было…

— Да он молодец, ей Богу, — сказал, весело засмеявшись, дядя Мишук.

— Ну, а как, у вашей протеже есть несомненный талант? — спросил Левочка.

Миллер медленно оглянулся на дверь, потом перевел свои равнодушные белесые глаза на спрашивавшего и посмотрел на него с таким выражением, которое говорило, что, если бы не близость заинтересованного лица, он выразился бы о ней соответствующим образом.

— Нога хороший… — сказал он и засунул трубку в рот.

Левочка засмеялся, а дядя Мишук опять сказал:

— Ей-Богу, он хороший парень!

Когда все вошли в комнату, Тамара посмотрела на Кислякова и ушла в спальню.

Аркадий, взяв Миллера за пуговицу и не отпуская его от себя, что-то рассказывал ему у окна.

Кисляков видел взгляд Тамары и понял, что она пошла с тем, чтобы он пришел к ней туда, но он сделал вид, что не заметил ее взгляда. Его возмутило то, что Миллер сказал про ее ноги и про шелковые чулки. Взять бы и закатить пощечину. И еще больше его возмутило, что он не только не дал пощечины, а даже улыбнулся, когда тот при этой фразе встретился с ним глазами. Улыбнулся безотчетно, как русские улыбаются из вежливости при разговоре гостя-иностранца.

— Ипполит Григорьевич, пойдите сюда! — послышался из спальни голос Тамары.

— Пойди, пойди, посекретничай, — сказал Аркадий, нетвердой рукой толкнув друга по направлению к двери.

Кисляков пошел. Тамара стояла у туалетного стола, около которого только что поправляла волосы и красила губы. Она стояла спиной к столу и лицом к двери.

— Что это значит? Что с тобой? — спросила она тревожным шопотом, но в то же время тоном выговора.

— Ничего, — сказал Кисляков.

— Как «ничего»! Я же вижу.

— Ну и прекрасно, если видишь.

Она долго пристально смотрела прямо в глаза Кислякову, а тот делал вид, что не замечает ее взгляда, и взял со стола свой кинжал, который она брала у него вместо ножниц, когда они собирались в театр.

Он видел, что сила переместилась, что теперь не он, а она ищет его взгляда, и продолжал быть неприступным.

Тамара взяла из его рук кинжал и положила его на стол.

— Это моя вещь, — сказал упрямо Кисляков и хотел его положить в карман, но Тамара настойчиво взяла у него из рук и опять положила кинжал на стол, как бы с тем, чтобы ее собеседник не отвлекался.

— В чем же дело?

Кисляков посмотрел прямо ей в глаза и сказал:

— Мне не нравится, как ты себя держишь с этим господином, смотришь на него точно на какое-то божество.

Сочные губы Тамары вдруг сморщились в улыбку. Она положила обе руки на плечи Кислякова и, укоризненно покачав головой, сказала:

— Глупый!.. Да какой же ты глупый. Неужели ты мог подумать? Ты знаешь мое отношение к мужчинам. Ты — моя первая измена Аркадию… Ну, пожалуйста не порть мне настроение, я прошу, — прибавила она другим тоном.

Она то говорила Кислякову ласковые слова, гладила его волосы, то вдруг задумывалась о чем-то, потом, сейчас же спохватившись, опять становилась нежна.

— Я не могу без ужаса представить, что это животное вдруг почувствует к тебе влечение и будет прикасаться к тебе под видом необходимости помочь тебе принять нужную позу при съемке. Я его убьютогда.

— Ты сумасшедший! — воскликнула Тамара. — Я не позволю ему пальцем прикоснуться ко мне.

— Когда же мы увидимся?

— Милый, я прошу у тебя срока до первого октября. Пока всё выяснится.

— Что выяснится?

— Моя судьба… Я очень нервничаю. Только до первого. Это ведь день рождения Аркадия.

— Да…

Она нежно прильнула к нему своим боком и, заглянув ему в глаза, сказала:

— Если бы ты знал, как мне приятно, что ты меня ревнуешь…

Кисляков сделал движение обнять ее, но она легко выскользнула из его рук и, приложив палец к губам, указала на полуоткрытую дверь столовой.

— Ну, идем, а то неудобно.

Но вдруг, как бы желая погасить в нем последние подозрения, повернулась к нему и, прижавшись, быстро поцеловала его в губы. Потом поправила волосы и, заговорив уже полным голосом, — каким говорят, когда входят в комнату, где сидят другие, — вышла впереди него в столовую.

Миллер вдруг посмотрел на свои золотые большие часы и сказал, обращаясь к Тамаре:

— Нам уже пора ехать. Через полчаса съемка.

— Я готова.

Миллер встал и попрощался. Потом со спокойным выражением человека, чувствующего свое право, подал Тамаре ее пальто. А она, надевая его, смотрела на Кислякова, и глаза ее, минуя Миллера и стоявшего около нее Аркадия, говорили ему, что она вся его, и губы, едва заметно шевельнувшись, произнесли только два слова. Кисляков понял их; эти слова были: «Первое октября»…

С Аркадием она даже не попрощалась.

LV

Остальные двое гостей тоже ушли. Как только два друга остались одни, всё приподнятое оживление Аркадия покинуло его.

Он подошел к столу, с какой-то деловитой сосредоточенностью налил себе полный стакан коньяку и залпом выпил его.

— Зачем ты пьешь, — сказал Кисляков, — тебе же вредно.

Аркадий ничего не ответил, только выразительно безнадежно махнул рукой.

— Всё равно… — сказал он немного погодя, поводив глазами по столу, как бы выбирая, чем закусить. Но ничего не выбрал и, махнув еще раз рукой, отошел от стола. Он сел в кресло, бессильно бросив руки на подлокотники, и задумался, опустив пьяную голову.

— Вот и конец… Она выбирается на дорогу… — сказал он минуту спустя. — У нее начинается своя жизнь. Да, друг, тяжелее всего чувствовать, что тебе нечем удержать около себя человека, которого ты… любишь.

Он некоторое время помолчал, сидя с опущенной головой и глядя перед собой в пол. Потом продолжал:

— У меня была работа, и я думал, что в ней я — за надежной стеной, что мне нет дела до того, что происходит там, за этой стеной, я делаю дело, которое нужно вечности, которое также нужно и им, — и меня никто не мог упрекнуть, что я относился к нему недобросовестно. Но тут является великое искушение: «что же я в конце концов делаю? Я забочусь о продлении жизни крыс, когда сам обречен… когда я работаю для чужого будущего. Не может человек работать для чужого будущего, для чужих ему идей. Я давно это чувствовал, но скрывал от себя и больше всего от нее. Я на несчастных крысах рисовал ей перспективы оздоровления человечества, его победу над смертью, его могущество. Я делал это, уже не веря в свое дело, я пользовался своим делом для того, чтобы удержать ее около себя. И было время, когда она с замиранием сердца слушала мои слова. Но вот теперь она выходит на свою дорогу. Она получает жизнь, а я теряю последние крохи жизни. Я должен уверовать в то, во что верил до этого катаклизма, революции: что истина не нуждается во множестве, она может жить в немногих.