— Я шла сейчас на биржу, и мне захотелось посмотреть, как ты живешь, — сказала Тамара. — Можно?

У Кислякова отлегло от сердца: по крайней мере она хоть не бросилась к нему на шею при всех соседях и не сказала: «Возьми меня от мужа, я не могу с ним жить».

— Великолепно, входи скорей!

Он увидел даму в лиловом шарфе, проходившую в ванную, и нарочно взял у нее на глазах Тамару под руку и провел в свою комнату.

Тамара, не снимая шляпы, оглянула комнату. Она стояла высокая, молодая; ее синий осенний костюм и спущенная низко на глаза шляпа подчеркивали молочную белизну ее лица и шеи и яркость накрашенных губ.

Потом взглянула на Кислякова и улыбнулась медленной улыбкой, какой улыбаются, когда остаются вдвоем люди, ставшие совсем недавно близкими.

А Кисляков вдруг закрыл глаза рукой, стоя посередине комнаты.

— Я ужасно мучился всю ночь… — сказал он едва слышно, всё еще не отнимая руки от глаз. — Я едва дождался рассвета.

Тамара подошла к нему. По ее лицу мелькнула спокойная, довольная усмешка, как будто она почувствовала свое превосходство над ним, когда он сказал, что мучился без нее.

— Отчего вы мучились?

— Оттого, что я подлец! — ответил он с отчаянием в голосе.

Он отнял от глаз руку и, как бы не имея сил смотреть своей жертве или соучастнице в глаза, отошел к окну и стоял там несколько времени не оглядываясь.

За его спиной было молчание, точно ответ его был совсем не тот, какого от него ждали, когда он заговорил о своих мучениях.

— Почему ты так говоришь? — сказала Тамара, подходя к нему и таким насторожившимся тоном, как будто была готова оскорбиться, когда он выскажет свою мысль более ясно и определенно.

— Потому что я обманул своего лучшего друга, единственного друга.

По лицу Тамары промелькнуло холодное удивление.

— Я сознавал, что я делаю подлость, и ничего не мог и не могу с собой сделать, так как чувство к тебе захватило меня целиком, — сказал Кисляков, придав несколько иной смысл своим словам, так как испугался, что Тамара обидится и уйдет.

Тамара взяла его руку и, осторожно, ласково поглаживая пальцы, спросила:

— А разве плохо, когда такое сильное чувство? Разве это хуже того, когда ничего нет?

— Да, но я не могу себе без ужаса представить, как я буду смотреть ему в глаза, когда он узнает…

— А откуда он узнает? Я вовсе не собираюсь ему говорить об этом или уходить от него. Я смотрю на это совершенно просто, без всякого мистического ужаса. Для него же мысль о моей измене, — сказала Тамара, насмешливо подчеркнув слово «измена», — настолько невозможна, страшна, что гораздо удобнее и лучше ему не говорить ничего.

— Ну, слава Богу! — облегченно воскликнул Кисляков.

Он усадил Тамару на диван, а сам сел на ковер у ее ног и с восторгом и страстью стал осыпать поцелуями ее руки, плечи и в то же время снимал с нее шляпу, жакет, стараясь при этом не прерывать поцелуев, чтобы она не опомнилась.

— Что ты делаешь… Не надо… — говорила, слабо отбиваясь, Тамара.

Вдруг за стеной, в комнате мещанки, загремело что-то похожее на самоварную трубу. Тамара испуганно вскочила с дивана.

— Это ничего… это пустяки… — говорил Кисляков, усаживая ее опять на диван, и, обняв, старался привлечь к себе, хотя в то же время его мысль уже работала над тем, что мещанка, должно быть, подслушивает и понимает, в чем тут дело.

Он встал перед Тамарой на колени, одной рукой держал ее большую руку, а другой тихонько гладил ее круглую спину и, слегка притягивая к себе, шептал ей ласковые слова. А она с легким туманом в глазах и с блуждающей улыбкой перебирала и гладила его волосы. Но Кислякову показалось, что взгляд ее был направлен не на него, а мимо его головы — на противоположную стену.

— Ну, взгляни же на меня… — говорил он, стараясь повернуть ее голову так, чтобы она взглянула на него. Вдруг его пронизала и отдалась теплом под волосами мысль, что она видит на стене клопа. А он по своей близорукости даже не мог проверить, есть на стене клоп или нет.

Всё-таки эта несчастная мысль вдруг пресекла, оборвала всякое настроение, всякий порыв, от которого у него так свободно выливались страстные слова. Тамара с удивлением посмотрела на своего кавалера, который вдруг странно притих, и во всей его позе с рукой, лежавшей на талии Тамары, была неестественность, какая бывает у людей, которые примут соответствующую позу перед фотографическим аппаратом и замрут в ней.

— Что с вами? — спросила удивленно Тамара, и ее взгляд, потеряв всякие следы тумана, выражал только озадаченное недоумение.

— Я — ничего, — сказал Кисляков, покраснев. Он поднялся с ковра и, встав перёд молодой женщиной, загадочно смотрел ей в глаза, в то же время загораживая собой от нее противоположную стену.

Вдруг ему пришла и ударила точно обухом по голове новая мысль, о которой он сейчас совершенно забыл: мысль о возможности появления ребенка. Это кстати могло объяснить Тамаре его странное поведение.

— Ты не боишься… ребенка? — спросил он.

— А что из этого? — вдруг вяло и равнодушно сказала Тамара.

— Как «что из этого». Ведь по сходству-то видно будет, от кого он.

— Ну, это еще нескоро будет.

— Как «нескоро»?!

— Да так — нескоро. Да, что же я сижу? Уж четверть двенадцатого. Мне надо на биржу.

Она встала с дивана и начала торопливо надевать шляпку, перчатки, не глядя при этом на Кислякова.

Когда она ушла, Кисляков прежде всего бросился к стене и осмотрел ее. На ней ничего не было.

Нужно было итти на службу. Он вышел в коридор и тут сразу наткнулся на предмет, который заставил с тревогой забиться его сердце.

XXVIII

Опять на том же самом месте против его двери висел раскрашенный лист, воспроизводивший те же самые сцены из его биографии, что были и в прошлый раз, когда он сорвал лист со стены.

Он уже занес руку, чтобы по примеру прошлого раза сдернуть со стены лист, как его рука вяло повисла в воздухе. Он прочел заголовок:

«Стенгазета Отряда имени Буденного».

С бьющимся от волнения и негодования сердцем он спустился вниз, к управдому, который сидел в подвальном этаже со сводчатым потолком и проверял за конторкой какие-то квитанции.

Кисляков налетел на него и в повышенном тоне стал рассказывать о безобразиях, которые позволяют себе дети в квартире № 6.

Управдом в пиджаке и синей косоворотке, взглянув на посетителя, продолжал слюнявить пальцы и перелистывать квитанции, при чем его толстый затылок и макушка с завивающимся гнездышком волос были совершенно равнодушны к тому, что говорил Кисляков. Но чем дольше он говорил, тем больше спадал его тон и тем меньше он уже сам чувствовал убедительность того, что говорил.

— Чего же вы хотите? — сказал, наконец, управдом. — Они имеют полное право на свою газету. Ими подано соответствующее заявление и просьба о регистрации. И хотя мы никакой регистрации сделать, конечно, не можем, всё-таки, так сказать, обязаны даже поощрять, а не препятствовать детским организациям.

Он опять погрузился в квитанции. Кисляков стоял перед ним, как потерявший нить ответа ученик. У него только с необычайной силой билось сердце и почему-то казалось, что поднимаются волосы на макушке, хотя они были очень коротки. Он даже провел по макушке ладонью.

— А если вы находите неправильным, подайте соответствующее заявление, — мы проверим факты, в случае клеветы.

Кислякову пришла мысль, что если он подаст заявление, то половина жильцов с удовольствием и полной готовностью подтвердит, что нарисованное в стенгазете — истинная правда. Его бросило в жар, как будто он поднял бучу, не учтя имеющихся позорных улик против него самого.

Было ясно, что никакого заявления подать нельзя. Значит, приходилось признать себя побежденным. Кем же? Организацией граждан, из которых самому старшему тринадцать лет.

И он почувствовал, что перед ним — сила, с которой он не может бороться. А также почувствовал, что значит организация и общественность…