В заключение она писала опять о своем чувстве и о том, что ей скучно без него. Тем более, что городишко ужасно противный: везде народ, везде толпа, в лесу на траве — бумажки и по вечерам горланят песни под гармошку. Ей было бы полезнее пожить в Ессентуках с ее печенью, чем на ветер бросать деньги здесь. Приходится даже спать с закрытым окном без воздуха.

— Не хотите ли за границу… — не удержавшись, сказал сам с собой Кисляков и даже ужаснулся этому мещанскому восклицанию.

Но последняя фраза в письме заставила его скомкать письмо и бросить с озлоблением в угол. Эта фраза заключала в себе предостережение от излишней траты денег. «А то ты половину пропустишь, сам не зная — куда».

Хорошенькое дело! Она там наслаждается покоем, дышит воздухом (всё воздуху ей мало), а он здесь уборные моет. И она же еще предлагает ему поэкономнее расходовать деньги, какие-то несчастные сто рублей, которые она оставила ему на весь месяц! Да еще при этом постоянные напоминания о его мифической рассеянности, благодаря которой он сам не знает, куда девает деньги.

— А их есть куда девать и без рассеянности, — говорил Кисляков сам с собой, взволнованно шагая из угла в угол.

Действительно, он подумал о том, что давно бы нужно пригласить Аркадия с Тамарой в ресторан и угостить ужином, даже спросить бутылочку шампанского, так как он запомнил восклицание Тамары, что дядя Мишук привез ее по-богатому, в такси. Значит, ей было бы приятно и побывать в хорошем ресторане и выпить дорогого вина.

И какое она имеет право требовать отчет в каждой копейке? Ведь не она зарабатывает, а он. Что, она ему интересна как женщина? Ничуть! Так почему он обязан отказывать себе ради ни на что не нужной ему женщины?

Но разговоры разговорами, а отвечать на письмо всё-таки было надо. Прежде всего уже потому, чтобы успокоить ее насчет предчувствия, иначе она, чего доброго, может на другой же день прилететь.

Он мрачно сел к столу. На столе за время отсутствия Елены Викторовны уже скопились все предметы, необходимые в хозяйственном обиходе: недопитый стакан чаю с торчащей из него ложечкой и с мокрыми окурками на блюдце, платяная щетка, банка со столярным клеем, солонка, в которую по рассеянности был воткнут окурок, и вороха пожелтевших газет.

Вся комната была похожа на номер гостиницы, еще не освобожденный прежним постояльцем, куда уже втиснулся новый постоялец, лишь бы обеспечить себе хоть какой-нибудь ночлег.

Теоретически Ипполит Кисляков был человек с тонким, воспитанным вкусом, и в чужой квартире с одного взгляда замечал какую-нибудь обивку дурного тона, клеенку, вместо скатерти, на обеденном столе (клеенка всегда резала глаза, как символ мещанской убогости обстановки). Но практически, т. е. когда оставался без Елены Викторовны, он погибал от головокружительного хаоса вещей. Окурки, туфли, штаны — это было главное зло. А второстепенное зло — грязь. Наволочка на подушке была явно несвежая. Но когда он собирался ее менять, для чего нужно было лазить по комодам, ему вдруг начинало казаться, что она почти чистая, и только при входе постороннего лица он прикрывал ее на всякий случай чем-нибудь подвернувшимся под руку.

Он долго сидел за столом. Перед ним лежали лист почтовой бумаги и открытка. Вопрос состоял в том, на чем писать: на листе бумаги — это очень длинно, целый час просидишь и всё-таки не выдумаешь, чем заполнить листок. На открытке — после ее нежного письма — оскорбительно. Она может обидеться за его холодность и, что хуже всего, заподозрит в нем охлаждение… А это подозрение принесет с собой тревогу, а тревога — ускоренный приезд. Получался заколдованный круг: приходилось ни на что не нужной женщине писать самое нежное письмо, чтобы только на возможно более долгий срок избавиться от ее присутствия.

Тогда он решил взять лист бумаги, но писать через строчку, — так, чтобы работы было немного, а текста на вид много. Он так и сделал.

При чем еще раз убедился, что вынужден жить фальшивкой, не только в политическом отношении, а и в отношениях с женой. Приходилось не только скрывать то, что есть, а даже выдумывать с высокой степенью умственного напряжения то, чего нет совсем.

Он написал, что страшно обрадовался ее письму, так как уже беспокоился, что долго не получал письма. Потом отметил, что одному страшно скучно и пусто, и, если бы не желание поправить ее здоровье и дать ей возможность подышать воздухом, он сам поехал бы за ней и привез ее. Написал также, что один раз был у Аркадия. Но он так поглощен своей любовью к жене, что у него просто скучно бывать. Бедная Звенигородская ходит как тень, бледная, с каким-то мертвым, неузнающим взглядом. Судится. Про вещи постарается узнать немедленно. Потом опять упомянул о своей любви. После этого долго сидел, держа ручку над листом бумаги и глядя в окно остановившимся взглядом, каким смотрят в жаркий летний день ученики, решающие трудную задачу по арифметике.

В те времена, когда в нем еще была жива идея жизни, т. е. его работа, жена была самым первым поверенным его внутренней жизни, всех его счастливых догадок и продвижений вперед по творческому пути.

Когда ему приходила какая-нибудь счастливая мысль, он не мог дождаться возвращения жены, чтобы поделиться с ней, спросить ее мнения и почувствовать двойную бодрость при ее одобрении.

Она как бы вошла в его внутреннюю лабораторию, на свежий глаз часто лучше его видела какой-нибудь неправильный ход. Она изучила специально для этого высшую математику и часто доделывала некоторые вычисления, когда он уставал от длительного напряжения и бросал работу неоконченной. Она же делала по его указаниям нужные ему чертежи, которые он не хотел никому поручать.

Она окружила его таким вниманием и заботой, что ему самому ни о чем не нужно было беспокоиться. Когда он работал, она за три комнаты (у них была большая квартира) ходила на цыпочках. И считала себя безмерно счастливой, что может жить с человеком, который вносит в жизнь высшие ценности.

Но с тех пор, как он, бросив свое подлинное дело, заменил его фальшивкой и стал просто зарабатывать хлеб, в отношениях жены к нему что-то незаметно, неуловимо изменилось.

У нее не стало прежней настороженности к нему. Она всякий раз полным шагом входила в комнату, как будто зная, что он не занят, как прежде, своим делом, — значит, можно стучать, ходить и делать что угодно.

Он тогда переживал глубокую внутреннюю трагедию, и каждое такое выступление жены лишний раз напоминало ему о том, что он живет сейчас не настоящим, а фальшивкой, что он похоронил себя, потому что не мог перенести чуждого ему духа эпохи.

Она часто говорила небрежно и почти раздраженно:

— Сходи в лавочку, всё равно ничего не делаешь.

Это «всё равно ничего не делаешь» было для него каким-то террором. Если он лежал на диване и слышал шаги жены по коридору, он сейчас же вскакивал и садился к письменному столу, чтобы только она не подумала про него: «Лежит, ничего не делает».

И был рад, когда заболевал, и у него появлялся жар; тогда он даже преувеличивал свою болезнь, чтобы хоть на правах больного иметь возможность лежать, сколько хочешь.

Елена Викторовна, как бы чувствуя, что он сам сознает незаконность своего существования, постепенно переходила из заботливой, преклоняющейся жены в раздражительную хозяйку, у которой в жизни нет ничего светлого, а только мещанское стряпанье да хождение на базар. В ней как-то разом исчезли все высшие способности, высокая интеллектуальная настроенность заменилась строгим и точным ведением бюджета.

В ней, очевидно помимо ее воли, сквозило презрение к мужу, в которого она еще недавно так верила. Она даже не постеснялась выписать к себе тетку и завести собак.

Но на людях она всегда любила бывать с ним, как бы желая показать, что она устроена, у нее есть муж, который ее содержит, и они хорошо живут.

Это уже была квинтэссенция мещанства. В особенности, когда самому, чтобы не делать скандала, приходилось с Еленой Викторовной итти в воскресенье на прогулку и, останавливаясь, подолгу разговаривать с знакомыми.