IX

   До самого Ильина дня жара стояла изо дня в день. На небе не появлялось ни тучки, ни облачка. С раннего утра поднималось красное солнышко и палило своими лучами сухую, растрескавшуюся землю. Даже ночью не выпадала роса, и косцы жаловались, что очень трудно брать траву: и так-то она плохая, без росы же ее половина оставалась на корню.

   Пошли слухи, что кое-где загорелись леса, болота. Горели они далеко, но дым доходил до нас. Иное утро дым стоял как туман, пахло гарью, тяжело было дышать. Все просили бога о дожде, но дождя все не было и не было.

   Я спал очень крепко и вдруг почувствовал во сне, что наша изба точно встрепенулась и что-то страшно грянуло. Я поднял голову, и по моим слипшимся ото сна глазам вдруг резнуло ярким, ослепительным светом, и грянуло еще раз. Потом на улице сильно зашумело и начало барабанить нам в окна. Я хотел с испугу схватиться за бабушку, но бабушки на постели не было; я окликнул ее, она отозвалась около печки, и тотчас же я увидел, как из печки вздулся огонек: бабушка зажигала лучинку. Я спросил ее, -- что это? Бабушка отвечала:

   -- Гроза собралась -- не слышишь, нет?

   Вслед за этим раздался такой оглушительный раскат грома, что изба опять вздрогнула, стекла задребезжали. Бабушка с лучиной в руках пошатнулась и тотчас истово перекрестилась и прошептала:

   -- Свят, свят, свят, господь бог наш!

   С меня соскочил сон, я спрыгнул с постели, подбежал к окну и стал глядеть сквозь стекла на улицу; на улице шел такой сильный дождь, что стекла заливало водой и сквозь них минутами ничего не было видно.

   Гроза продолжалась до света только. Перед восходом солнца она стала утихать; гром гремел реже и глуше, дождик ослаб, буря перемежилась. После солнечного всхода прочистилось и небо. На улице сразу все повеселело. Трава точно выросла и стала ярко-зеленою. Листья на деревьях весело смеялись, воздух освежился. У нас в избе все стало хуже. Что делалось внутри ее -- грустно было глядеть: стены взмокли, на лавках, на шестке, на судинке, на полу стояли грязные лужи, из щелей потолка висели огромные капли побуревшей от сажи воды, которые, обессилев держаться вверху, обрывались и падали, шлепая на пол, а на их месте тотчас же образовывались другие. Наша с бабушкой постель, разное тряпье -- все было смочено. На брусу размокла краюшка хлеба, и только бывший в столе хлеб уцелел. Пролило все и в сенях, и в горенке. У бабушки сундук был с дырявой крышкой, так вода прошла даже в сундук и смочила там все, так что бабушке и перемениться было не во что. Наши все ходили нахмурившись, грустные. На работу в этот день не ходили, и отец с матерью все утро были дома. Затопивши печку, бабушка вдруг не выдержала и, обращаясь к отцу, сказала:

   -- Ну вот, сынок, порадуйся, какие у нас дела. Видишь, у нас решето, а не изба; как же нам будет зимой в ней время коротать? Подумай-ка хорошенько?

   Отец ничего не сказал; мать проговорила:

   -- Он там в Москве этой нужды-то не видит, вот и не понимает.

   -- Аккурат так! -- угрюмо пробурчал отец.

   -- Знамо, не понимаешь, -- продолжала мать, -- если бы понимал, то не так бы старался, а ты только о своем мамоне знаешь.

   -- Ну, опять пошла! -- недовольным голосом крикнул отец.

   -- И пойдешь, нешто не пойдешь, как достанет-то.

   Отец вышел из избы, сердито хлопнув дверью. Мать прикусила язык и глубоко вздохнула.

   -- Ну, как он только не чувствует этого, батюшки!

   И она опять прерывисто вздохнула; бабушка на это ничего не сказала.

   Началось жнитво, но оно в тот год не затянулось, рожь была погонистая. Стали молотить. Кто намолачивал две меры с сотни, кто и того меньше. Наши наколотили двадцать мер, из них двенадцать нужно было посеять, а остатком отдать долги да кормиться зиму. Решили убавить посева. Ярового получили только отдать в магазей, за работу попользовались лишь соломой да мякиной. На подати и на что другое продать было нечего на грош. Дело подходило совсем плохо.

   -- Что ж нам теперь делать? что делать? -- говорила матушка и всю грудь надорвала, вздыхая.

   Бабушка молчала, молчал и отец.

   Осенняя работа подобралась скоро. Нужно было что-нибудь решать на зиму. Отец однажды проговорил:

   -- Если нам, матушка, вот что сделать?

   -- Что? -- спросила бабушка.

   -- Обоим с Маврой в Москву-то идти, приделиться где-нибудь на одной фабрике; выработаем-то побольше, да и я-то с ней поддержусь.

   Бабушка задумалась. Подумавши, она проговорила:

   -- А что ж нам-то со Степкой будет делать? Останемся мы старый да малый, нас снегом занесет, не откопаешься.

   -- Бог милостив, как-нибудь все проживете, а мы вдвоем-то и на иструб скорой выживем и подати покроем.

   -- Как ты думаешь, Мавра? -- спросила бабушка у матушки.

   -- Что ж думать, надо, как лучше! -- вздохнув, вымолвила матушка.

   -- Знамо, как лучше, кто про это говорит, только лучше-то как?

   -- Я, пожалуй, поехала бы в Москву.

   Бабушка опять задумалась; подумавши, она вдруг решительно поднялась с места и проговорила:

   -- Ну, коли поехала б, и поезжайте. Дай бог час! Только гляди, Тихон, не дурить тебе там. Пора опомниться!.. Ни для кого это, а для себя... У тебя вот малец растет; если будешь блажить, то и от него тебе не будет почета, и от меня моего родительского благословения!

   Бабушка прослезилась и утерла концом платка глаза. Отец и мать, насупившись, молчали; было и грустно и тягостно.

   После этого отец с матерью принялись усердно ухищать нам на зиму избу. Они замазали углы ее глиной и обгородили завалинкой. На потолок натаскали костры, дыры в повети затыкали пуками соломы, навозили нам дров и лучины и пошли просить у старосты паспорта.

   Они пошли оба, так как ни отец, ни матушка отдельно не хотели идти: боялись ли? стыдились ли? Оба они очень робели. Матушка говорила: "А ну-ка он не даст паспорта", -- и сейчас же изменялась в лице. Они пошли; и много времени прошло, пока они не воротились. Воротились они с теми же тревожными лицами, как и пошли, но с ними пришел и староста. Он вошел в избу суровый, медленно перекрестился, поклонился бабушке и проговорил:

   -- Вот, тетка Прасковья, мы к тебе на рассудок пришли. Они вот в Москву хотят, а кто же подати, ты, стало быть, будешь платить?

   -- Коли пришлют денег, и я заплачу, -- молвила бабушка.

   -- Вот то-то и оно-то, если пришлют! А если не пришлют, тогда с кого требовать? Я тебя в контору не могу весть, что ж мне тогда, яловому телиться?

   -- Да ведь и дома они ничего не высидят -- все равно ведь... проживут зиму, все подъедят, подобьют, а ничего из этого не прибудет. Ну, что у нас из дому взять?

   -- Что верно, то верно!.. Только то, по крайность, будет кого в волость стащить, а то и того не будет, ты это рассуди!

   Староста долго думал и, вздохнув, сказал:

   -- Я отпущу, мне что ж, только вот что: десяточку вы мне уплатите.

   Матушка всплеснула руками.

   -- Да где же нам взять-то, батюшки вы мои? десяточку! Да что ты, дядя Тимофей, сказал-то?

   -- Это десятку тебе, да на пачпорта, да на дорогу, много денег нужно, -- угрюмо проговорил отец.

   -- Это ваше дело, ваша и забота, а без того я отпустить не могу. Сами посудите, вы хорошо знаете, сколько за вами? да вот к новому году еще прибавится. Когда мне их с вас выручать-то?

   Староста встал с места и стал надевать шапку.

   -- Нам десятки негде взять, -- проговорила мать, -- хоть живых в землю закопай.

   -- Поищите, може, найдете, -- вымолвил староста и вышел из избы.

   Дело нужно было решать, и этому помогла бабушка. У нас было две овцы и четыре ягненка. Мать лелеяла думку -- зарезать ягнят и из овчин сшить мне шубу. У меня еще до сих пор не было теплой одежонки. Когда же решили отцу с матерью ехать в Москву, тогда надумали продать и больших овец, а вырученные деньги употребить отцу с матерью на паспорта да на дорогу. Бабушка сказала, коли продавать, так всех овец продавать, старых и молодых, а чтобы не обидеть меня, то мне на шубу уступила свою старую шубенку.