-- Ни о чем он не думает, а так живет и живет, как дерево какое. О чем ему думать?

   Обед прошел невесело. После обеда мать куда-то ушла, меня никуда не тянуло, бабушка тоже почти не выходила из избы; так прошло время до самого вечера. Отец весь этот день провалялся, не вылезая из полога. На другое утро его тоже было не видать. Время подходило к полдню, день был ясный и тихий, стояла сильная жара. Скотина задолго еще до полден прибежала из стада домой и, забившись по уголкам, тяжело дыша, яростно махая хвостами, отбивалась от мух. Люди казались какими-то осовелыми. Бабушка и мать были в избе; бабушка цедила молоко от только что подоенной коровы, а мать чинила мне ситцевую рубашонку. Вдруг в сенях кто-то затопал, дверь отворилась, и через порог переступил коренастый мужик с русыми курчавыми волосами, большою светлою бородой, в домотканой рубашке и сапогах. Он вошел, не спеша снял картуз, помолился, оглянул избу и, кивнув головой, проговорил:

   -- Здорово живете!

   -- Добро жаловать, Тимофей Арефьич! -- сказала бабушка.

   Матушка ничего не сказала; она только быстро взглянула на него, когда он вошел, и сейчас же низко нагнула голову к шитью. Когда же вошедший замешкался несколько посреди избы, она проговорила:

   -- Проходи вот, на лавку садись, -- и она разобрала ему место на лавке.

   Пришедший был наш деревенский староста. Он ходил в этой должности давно и вел свое дело исправно. Он был хозяйственный, крепкий мужик. Нрава был сурового; дома все его боялись, боялись некоторые и в деревне: он никому не любил "давать потачки".

   У меня похолодело на сердце, когда он появился у нас в избе. Он прошел на указанное матушкой место и сел. Оглядев еще раз избу, он спросил:

   -- А где ж у вас хозяин? Я слышал, он из Москвы пришел.

   -- Пришел, пришел, еще третьего дня, -- сказала бабушка.

   -- Вот и хорошее дело. Так где же он у вас, нельзя ли будет его поглядеть?

   -- Ох, не знаю, -- вздохнув и улыбаясь, проговорила матушка, -- как бы тебе не сглазить его, он по временам у нас дичится чужих-то людей.

   -- Авось, ничего, -- тоже улыбаясь, проговорил староста.

   Матушка встала и вышла из избы. Бабушка все копалась в своем углу; староста прислонился спиной к косяку и, молча уставив глаза прямо, видимо, о чем-то задумался. Я сидел и глядел во все глаза на старосту; меня разбирала какая-то тревога: мне думалось, что староста пришел неспроста. Бабушка тоже не была спокойна. Она хотя и делала свое дело, но руки у нее дрожали, на лице выступил слабый румянец: видно было, что она внутренне сильно волновалась.

   Матушка опять вошла в избу. Она была очень бледна, и глаза ее горели необыкновенно. "Сейчас идет", -- сказала она, подходя к своему месту, и только она села, как в избу показался отец.

   Отец был шершавый, всклокоченный, с сильно измятым лицом. Он как лежал в пологу, так и вошел босиком. Ворот его рубашки был распахнут. Войдя в избу, он поклонился старосте и сел в уголок.

   -- Здорово, здорово, удалая голова! -- проговорил староста. -- Что же это ты, братец мой, домой пришел, а людям не кажешься? Или боишься, как бы не загореть на деревенском солнце?

   -- Очень просто, -- ни на кого не глядя, проговорил отец, -- ишь у нас тут какая жара -- и спрятаться от нее негде.

   -- Верно, брат, -- ухмыляясь, проговорил староста, -- у нас тут не то, что в Москве: ни погребков, ни подвальчиков нет, и холодного ничего не найдешь. Что верно, то верно... А скажи на милость, -- вдруг переменил свою речь староста, -- нет ли в Москве чего новенького?

   -- Мало ли что в Москве нового, -- всего не расскажешь...

   -- А у нас тут такие слухи прошли, -- продолжал староста, -- что там, будто бы, ежели кто идет домой, так того деньгами оделяют. Дадут ему кучу и говорят: на вот тебе, уплачивай дома все подати и недоимки.

   -- Я что-то этого не слыхал, -- проговорил отец.

   -- Ну-у! вот поди ж ты! -- снова ухмыляясь, проговорил староста. -- Значит, не всякому слуху верь. А у нас ведь как об этом заверяли! Я, признаться, нарочно и пришел за этим: думаю, верно, и ему перепало, пойду и получу прямо горяченькие, а выходит -- ошибся.

   -- Должно, что ошибся, -- угрюмо проговорил отец.

   Староста при начале разговора казался очень спокойным, на губах его играла улыбка, но дальше улыбка исчезла, глаза его начали разгораться, в голосе появились дрожащие нотки; он хотя и усиливался сохранить хладнокровие, но, видимо, не мог.

   -- Хм... -- досадливо крякнул староста, -- а ошибаться-то не хотелось бы. Намедни мы на сходке твою милость поминали: высчитывали, сколько тебе надо платить: приходится под тридцать рублей. Старых двенадцать целковых, страховка, да весь оклад за первую половину. Время уж вот другой оклад объявлять: Петров-то день вот он.

   Отец промолчал; староста больше и больше начинал горячиться: ноздри его раздувались, выражение лица становилось другое.

   -- Время-то идет, оброк копится, а у тебя, брат, и заботушки нет; ведь так нарастет, что и потрохов твоих расплатиться-то не хватит!.. Что же это ты хочешь на мир хомут повесить? Ведь с мира это будут спрашивать-то, а ни с кого! А чем мир причинен! Он вот подведет сейчас старшину, продаст у тебя последнюю лошаденку и коровенку, он ведь ни на что не поглядит.

   -- А что ж ты ему этим угрозишь? -- заметила матушка. -- Его этим не обездолишь, а обездолишь только нас. Ему в Москве ни лошади, ни коровы не нужно.

   -- Пожалуй, и в Москву не попадешь, оставят миром дома, вот и поживешь.

   -- Будет грозить-то, дядя Тимофей, -- вдруг, угрюмо взглядывая на старосту, проговорил отец. -- Что ты меня стращаешь-то, ведь я не ребенок.

   Староста вдруг распалился и вскочил с места.

   -- Верно, что не ребенок, а хуже ребенка, потому ребенок что-нибудь чувствует и понять может, а ты ничего. Ни о ком ты не понимаешь, ни об себе, ни об семейных своих. Есть у тебя голова-то на плечах?

   -- Есть.

   -- Так как же она у тебя работает-то?.. К чему это все клонит?.. Нет, мужик, пора и черед знать!.. Будет, подурил, не маленький. Одевайся-ка, пойдем на улицу: я сейчас мужиков позову, мы с тобой всем опчеством потолкуем...

   -- Мне на улице делать нечего.

   -- Тебе нечего, так мы найдем что; может быть, взбрызнуть тебя сговорятся...

   -- Ну это ты погодишь, -- сказал отец. -- Нонче, брат, не прежние времена; теперь, брат, господ нет, государь анпиратор отобрал нас и от телесного наказания избавил.

   -- Кого он избавил-то? Таких, как ты, что ль? Будет он о таких подлецах заботиться! Про таких исправник одну речь ведет: мори их в холодной, пори их как ни попало, а он ведь тоже царем поставлен!..

   Отец сразу осекся и будто оробел. Оп промолчал. Нечего ли ему было говорить или не хотелось. Староста входил все в больший и больший азарт.

   -- С вами ничего больше делать не остается, хоть в омут полезай... От начальства выговоры и от вас грубость... Нет, на это терпения не хватит... Справляйся, справляйся проворней!

   -- Ступай, что же ты сидишь как стукан? -- сказала на отца мать. -- Иль думаешь, для тебя зря слова терять будут!

   Я думал, отец рассердится и зыкнет на мать; но вышло совсем по-другому. Он даже не кинул на нее сердитого взгляда, а, опустив голову и съежившись, он встал с места, нагнулся под коник, достал сапоги и начал обуваться. Обувшись, он застегнул ворот рубахи и, обратившись к старосте, проговорил:

   -- Ну, ступай, сейчас и я приду.

   -- К Рубцову двору выходи, да поскорей, -- сердито сказал староста и, нахлобучив на глаза картуз и не сказав даже "прощайте", толкнул левой рукой в дверь и, нагибаясь под косяк, вышел из избы.

VI

   По уходе старосты в нашей избе наступила тишина. Бабушка села у судинки, подперла щеку рукой и пригорюнилась. Мать продолжала шить, изредка поглядывая, как справляется отец; в ее глазах светилось не то торжество, не то злорадство. Отец же ни на кого не обращал внимания. Обувшись, он подошел к окну, нашел на полке гребешок, расчесал им волосы; потом подошел опять к конику, надел свою поддевку, картуз и, ни на кого не глядя, ни слова не говоря, вышел из избы.