Первые минуты плена прошли. Постепенно мысли приходили в порядок и в голове складывался план действий. Он сводился к одному: совершить побег, а если уж погибнуть, то с честью.
Мотоцикл, выскочив на улицу деревни, которую только что штурмовали советские истребители, остановился [296] у каменного дома. Под окном стоял огромный старый тополь, расщепленный снарядом.
До ночи просидел я у тополя, наблюдая, как, словно растревоженные муравьи, сновали по улице гитлеровские солдаты. «Да, отчаянные, плохие времена наступили для вас, господа оккупанты! - думал я. - Приходится рассчитываться за все, что вы натворили на нашей земле. Но это только цветочки. То ли еще будет!…»
Несколько раз сменялись часовые, не оставлявшие без внимания ни одного моего движения. Наконец прибыл переводчик и сообщил, что приехал генерал и хочет со мной говорить. Мы вошли в хату. Хозяйка со страхом и болью смотрела на меня. И словно угадав ее мысли, позабыв о немцах, я сказал: «Все равно убегу». В большой комнате, пол которой был устлан награбленными коврами, а стены увешаны картинами, сидел сухой, высокий гитлеровец. Овчарка, лежавшая у его ног, вскочила и бросилась мне навстречу. Я инстинктивно отпрянул назад. Солдат вскинул винтовку и ударом приклада свалил меня на пол.
Генерал, улыбаясь, следил, как, превозмогая боль и стараясь казаться бодрым, я поднимался с пола.
С помощью переводчика начался допрос.
- Мы вас не расстреляем, если вы будете вести себя разумно, - обратился ко мне генерал.
Наши взгляды встретились. Произошел первый поединок, поединок молчаливый, но многозначительный. Фашист понял, что ему не получить от меня каких-либо сведений и допрос этот - чисто формальная обязанность.
Он узнал, что я офицер, коммунист, Герой Советского Союза. Узнал также, что больше я ему ничего не сообщу…
На другой день меня посадили в машину и увезли в город Сталино, подальше от линии фронта. Но и здесь со мной некогда было возиться. Слишком горячо стало оккупантам: советские войска начали наступление. Я видел это по их растерянным лицам, по той суматохе, которая возникла во вражеском стане. Наблюдая их встревоженные физиономии, я читал на них обреченность, которая улавливалась и в косых взглядах, бросаемых в мою сторону, и в отрывистых, злых разговорах друг с другом.
«Ну что ж, тем лучше, Лавриненков, - думал я, - ты живой свидетель паники. Будет о чем рассказать при возвращении [297] в свою родную часть. А ты обязательно должен вернуться. Ведь ты коммунист, товарищ старший лейтенант…»
Родина!… В те дни особенно остро чувствовалось, насколько я связан тысячами нитей с моей страной, со своим народом. Эта связь придавала мне уверенность, помогала трезво мыслить, наблюдать, унимала физическую боль от контузии, подбадривала, не давала падать духом. Родина, рожденная в Октябрьских боях семнадцатого года, за которую сражался народ в суровые годы гражданской войны и иностранной интервенции и за которую теперь деремся мы в тяжелые годы Великой Отечественной войны. Нет, не отнять ее у меня врагам, я останусь до последней секунды своей жизни ее верным и честным сыном…
В Сталино наша машина прошла по окраинным улицам и выскочила на аэродром. На зеленом поле ровными рядами стояли «юнкерсы» и «хейнкели». Возле них возились механики. На краю аэродрома вытянулся приземистый широкий барак. Рядом - другое здание. По запаху я определил, что это столовая. Вспомнил, что вот уже два дня во рту не было ни крошки.
Меня посадили в темный подвал. Узкое окошко с решеткой светилось высоко над полом. В углу валялся грязный матрац. Привыкнув к темноте, я стал различать отдельные предметы. Присмотревшись к стенам, заметил, что все они были исписаны. Долго я читал полные скорби, гнева и любви слова, начерченные узниками фашистского застенка. Неожиданно загремел засов, и в камеру вошел офицер. Он остановился напротив и пристально посмотрел мне в глаза.
- Я чех… в армию попал по всеобщей мобилизации. Работаю в офицерском магазине. Знайте, у вас здесь есть друзья!…
Он вышел так же неожиданно, как и вошел, оставив меня размышлять над сказанным.
Что это, очередной прием, попытка прощупать, ввести в заблуждение? Или действительно друг, ненавидящий фашизм, честный человек, который по мере своих сил борется с «коричневой чумой»?… Через некоторое время вновь распахнулась дверь. Мне принесли в тарелке мутную жидкую похлебку. Помешав ложкой, я поддел кружок колбасы. Так вот что значит друзья!… [298]
Потом я узнал, что этот офицер и женщина, работавшая в столовой и приносившая мне еду, были связаны с партизанами. И они уже готовили мне побег. Однако ему не суждено было совершиться.
Гитлеровцы получили приказ срочно отправить меня в Днепродзержинск. Меня повели на аэродром. На горизонте показались две точки. Они быстро росли, приближаясь, и по контурам я определил: наши «яки»… Самолеты на бреющем полете прошли над аэродромом, производя съемку. Им навстречу поднялись два немецких истребителя. Завязался короткий бой. Вскоре один гитлеровский стервятник, распустив в синем небе черный шлейф дыма, врезался в землю.
Я не выдержал, вскочил и закричал:
- Молодцы, ребята!
Тяжелый удар прикладом по голове свалил меня на землю. Очнулся я от шума моторов. Один за одним в воздух поднимались бомбардировщики «Хейнкель»-111. Я насчитал 32 самолета.
«Вот бы сейчас на взлете захватить их нашим истребителям!» Но в воздухе было спокойно, и я очень пожалел, что не всегда удается использовать такой удачный момент.
Прошло много времени, и бомбардировщики стали возвращаться на свою базу. Я стал считать:
- Пять, восемь, двенадцать, восемнадцать…
Напрасно ждали немцы остальные машины. Это был их последний вылет, и я с гордостью вновь вспомнил своих боевых друзей-истребителей, тех, кто прошивает меткими очередями гитлеровских стервятников. Заработали моторы транспортного «юнкерса». Конвоиры дали понять, что мне и еще одному летчику следует сесть в машину. Обгорелый, черный, мой спутник - также пленный летчик - лег на полу, не рискуя лишний раз пошевелить рукой.
Самолет, набирая скорость, побежал по полю и, оторвавшись, взял курс на Днепродзержинск. Гитлеровский офицер отстегнул ремень и вместе с кобурой положил его на пол возле себя. Ему было жарко. Он обливался потом. Солдат смотрел вниз. Там проплывали необозримые [299] поля, перелески, речушки, селения. Офицер достал фотоаппарат и начал фотографировать.
- Русский пейзаж гут!…
Парабеллум… Он лежал в двух шагах от меня, рядом с фотолюбителем-офицером. Рвануться вперед, выхватить из кобуры оружие, убить офицера, солдата, штурмана, пригрозить летчику и повернуть самолет на восток, туда, где восходит солнце?… Нет, Лавриненков, нельзя… Не успеешь… Их четверо, ты один. Этот раненый, обожженный летчик не в счет, он ничем не поможет. Ты погубишь себя и его. А вдруг парабеллум не заряжен, и это только ловушка? Надо ждать более благоприятного момента и действовать наверняка.
В Днепродзержинске меня ожидала тюрьма, специально предназначенная для летчиков. Это было разбитое двухэтажное здание, обнесенное в три ряда колючей проволокой.
Здесь я встретил нескольких товарищей, с которыми когда-то служил в различных частях. Среди них был капитан Виктор Карюкин. Нас поместили в отдельную комнату, в то время как другие содержались в коридоре, превращенном в длинную темную камеру.
Виктор рассказал мне о возможности побега. Стали готовить товарищей. План был прост. Ночью снять часового, ворваться всем в караульное помещение, уничтожить охрану и - в кукурузу, где должны были ждать нас партизаны. Так и договорились.
И вот опять - «но». Днем накануне побега нас двоих неожиданно увезли на допрос. Не буду рассказывать об этом поединке палача с беззащитной жертвой, скажу лишь, что на другой день после допроса нас направили в Берлин.
- Там есть специалисты, которые заставят заговорить даже камни, - сказал мне вконец измученный гестаповец.