В то время, как старый архитектор хлопотал у стола, в приемную вошел, оглядываясь на все стороны и как бы чего-то отыскивая, рослый купец с медалью на ленте; за ним робко выступила тощая дама в траурном платье такого вида, как будто его заодно с владелицей вытащили из воды, не успев еще хорошенько просушить. Спустя несколько времени, показалась группа из восьми лиц мужского пола; тут были рослые и маленькие, старые и средних лет, лысые и приглаженные, и такие, у которых волосы торчали, как иглы у ежа; все были во фраках и белых галстуках; некоторые выказывали на видных местах орденские знаки.
Стрекозин, перевертываясь волчком на каблуках, любезно подходил к каждому, записывая карандашом на бумаге фамилию.
– Как прикажете записать? осведомился он, подходя к мужской группе.
– Депутация из Москвы, проговорил лысый господин, наклоняясь так близко, что уже не слышно было последних слов.
– Вас, сударыня, как прикажете? обратился он к траурной даме.
– Сюсюкова…
– Как-с?
– Сю-сю-кова… Я насчет мужа…
– Вас, сударь? спросил он, подходя к купцу.
– Купец первой гильдии Жигулев… я от Ивана Иваныча…
Это последнее сообщение было уже, казалось, слишком достаточно для Стрекозина; он приветливо улыбнулся и отошел в сторону.
В ту же минуту показался сам Иван Иваныч. Стрекозин мгновенно выпустил стеклышко из глаза и, отступая на цыпочках, как актер во время вызова, дал ему почтительно дорогу.
Ответив ему мимоходом ласковым поклоном, Воскресенский подошел к купцу, пожал ему руку, сказал в упор тихим голосом несколько слов, после чего направился было к Зиновьеву, но был остановлен подбежавшим курьером, который шепнул ему что-то под самое ухо.
– Скажи им: сейчас, проговорил Иван Иваныч. Медленным шагом последовал он за курьером и вышел из приемной.
Иван Иваныч остановился у спуска парадной лестницы, на которой торопливо шагали два господина, – один тощий, белокурый и приглаженный; другой коротенький, коренастый и черный, как армянин; оба были в белых галстуках и во фраках, украшенных крестиками в петлице. Первый был живописец Лисичкин, второй архитектор Бабков. Следом два лакея вносили картину, тщательно обернутую простынею, а ниже выступал курьер, державший в руках огромную папку.
– Хорошо! хорошо! с ласковым укором обратился к ним Воскресенские.
– Никаким образом не было возможно… Задержал позолотчик, проговорил Лисичкин сладеньким, масляным голосом.
– Меня извозчик задержал, чорт бы его побрал! отозвался, как из бочки, коренастый Бабков.
Успокоив их известием, что граф еще не выходил и будет время сделать все как следует, Иван Иваныч отдал приказание нести картину и папку боковыми переходами, минул парадные комнаты, до маленькой столовой, примыкавшей к задней части кабинета. Он провел тем же путем живописца и архитектора. Путь этот давно был им избран для тех, кому он особенно покровительствовал.
Бабков и Лисичкин, каждый в своем роде, могли служить образчиками в той категории художников, которых называют практиками, но не в рабочем смысле, а в смысле ловких, практических свойств их характера. Пронырливые от природы и, кроме того, с самолюбивой закваской, лица этого рода, еще в юных годах, не примиряются с положением товарищей, которые, – при той же бездарности и отсутствия истинного призвания, – упрямо продолжают работать, обрекая себя добровольно скромной карьере. Они не уживаются с сознанием своего ничтожества. Оно терзает их и растравляет в них чувство мещанского самолюбия. Художество не далось, – нечего себя дольше обманывать; сколько тут ни бейся, ни до чего, очевидно, не дойдешь, ничего не возьмешь. Между тем дойти, взять, выйти в свет смертельно хочется! Как тут быть? Нельзя ли, по крайней мере, хоть воспользоваться художественной профессией? Можно. Не перечесть, сколько уже раз служила эта профессия для добывания видных мест, чинов и знаков отличия. На это, пожалуй, могут возражать; «К чему художнику видное место? Какое место лучше мастерской, где представляется полная свобода благородного труда и творчества? К чему ему чины и орденские знаки? Его знаки отличия – его произведения; его чины – их прогрессивное совершенство!..» Все это справедливо, но только для художников с истинным призванием и талантом. Но сами скажите, разве иного таких?
Бабков и Лисичкин, действуя независимо, отдельно один от другого, повинуясь только собственному нюху, пришли, тем не менее, к одной цели. Оба незаметно подмостились к Ивану Иванычу, и каждый лез из кожи, стараясь угодить ему, зная, что за ним усердие не пропадает. Бабков, искавший, прежде всего, выгодных казенных построек, даром доставлял планы для подведомственных Ивану Иванычу богаделен и душеспасительных школ, строил, воздвигал дымовые трубы, проводил водосточный канавы, подбивал молодежь безвозмездно рисовать и чертить; Лисичкин, более самолюбивый, подбирался, как кошка к сырому мясу, к почетному званию и кресту на шею; с этою целью спешил он украшать стены приютов и богаделен портретами председателей и великодушных жертвователей, сам жертвовал образа своей работы, исполнял поручения, давал советы и хотя в последнем часто выказывал резкость и самоуверенность, не отвечавшие его менее чем скромному значению, как художника, но делал это, убедившись из опыта, что смелость и дерзость иногда города берут.
Воскресенский был поэт в своем роде. Стихов он не писал, но склонен был к увлечениям и даже не лишен был творческой способности. Он постоянно находился под обаянием какой-нибудь личности или нескольких лиц, которых сам же выдумывал, снабжая их вдруг всеми возможными качествами. Чем ничтожнее была личность, но чем более усматривалось в ней смирения и преданности, тем вернее могла она рассчитывать попасть в число любимцев Ивана Иваныча. Любимца всюду выставляли вперед, расхваливали на всех перекрестках, рекомендовали и определяли, хотя бы для этого требовалось придраться к другому лицу и спихнуть его с места. Иван Иваныч не преследовал при этом никакой корыстной цели: он действовал искренно: в увлечениях его было что-то отеческое, вытекавшее из потребности выводить маленьких Воскресенских и им покровительствовать. Такими любимцами в последнее время были Бабков и Лисичкин. Мимо тех услуг, какими можно было от них пользоваться, Иван Иваныч чувствовал к ним какое-то внутреннее влечение.
Он любил обоих за то также, что с ними не требовалось больших расходов красноречия. Несмотря на внешнюю разность типов Бабкова и Лисичкина, у обоих были совершенно схожие глаза серого оттенка, так уже устроенные, что они понимали с полуслова, читали на лицах едва уловимые знаки, хватали на лету намеки. В усердии они старались опередить один другого. Отсюда между ними происходило маленькое соперничество, заставлявшее архитектора называть живописца «лукавым блондином» и живописца называть архитектора «хитрым мужиком», что, впрочем, не мешало им быть почти неразлучными. Когда работа доставалась одному, он непременно старался привлечь к ней другого.
Связь их не нарушалась даже несходством характеров. Бабков отличался грубостью, которой ловко пользовался, придавая ей вид простоты и беззаботности русской прямой натуры. «Вы меня великодушно простите, – любил он повторять при разговоре с влиятельными особами, – я человек не придворный; никаких этих тонкостей не ведаю; я простой русский мужик, простой ломоть ржаного хлеба… да! Но правду за то, правду всегда скажу!» Никто, конечно, не справлялся, в каком колодезе скрывалась эта правда; тем не менее, множество лиц попадало на удочку. Когда касалось сомнительного вопроса, не раз приходилось слышать сожаление, что нет при этом Бабкова: «Жаль, он человек простой, но прям, и сказал бы нам правду!» Лисичкин брал на другой крючок; он весь был елей, мед и сахар; мягко говорил, нежно пожинал руки, целовался взасос, скромно сторонился, попадая, однако ж, как раз в луч зрения тех, в ком нуждался, и, подобравшись украдкой, подмаслив и подсластив как следует, вдруг неожиданно врезывался винтом и уже тогда проявлял ту дерзость и самоуверенность, о которых говорилось выше.