Вскоре после воробьиной истории графиня лишилась сестры; она вышла в глубоком трауре поклониться праху покойницы. Госпожа Шилохвостова, присутствовавшая на церемонии и стоявшая как можно ближе к гробу с заплаканными глазами, не пропускала ни одного движения графини; едва окончилась служба, она поспешила передать свои впечатления. «Я стояла против графини, повествовала она, прикладывая платок к глазам, – одно глубокое религиозное чувство может так поддерживать дух и энергию!.. Она подошла к гробу: на лице ни одной слезинки, ни одного движения! Вся она была там! там!..» и вдруг, как бы передумав, тут же прибавила, обратясь к двоюродной сестре графини: «Я стояла подле, она подошла… Я в жизни не видала ничего подобного: вся она была одна слеза, одно рыдание!..»
Все эти рассказы доходили, разными путями, куда следует, возбуждая, с одной стороны, смех, но, с другой стороны, вселяя некоторое беспокойство в душу Ивана Иваныча.
В настоящее утро госпожа Шилохвостова явилась с новой выдумкой: рисунком для ковра, который, как уверяла она, страстно рвался вышить приют молодых арестанток; движимые единодушным трогательным чувством признательности к графине, они желали покрыть этим ковром пол часовни, где была погребена ее сестрица. Г-жа Шилохвостова явилась уже четвертый раз с тем же предметом; в первый раз требовалось узнать, нравится ли вообще рисунок ковра в целом и деталях; во второй раз надо было осведомиться, какой цвет лучше подходит к фону главной средней розассе; в третий – узнать, что поместить в розассе: герб графов Можайских, или же ограничиться только вензелем. Показывая рисунок в четвертый раз, г-жа Шилохвостова желала окончательно выяснить и утвердить цвет бордюра: сделать ли его синим, – преобладающим цветом в гербе, – или же оставить черным, как прежде предполагалось.
– Иван Иваныч вошел весьма кстати, сказала графиня, – он скажет нам свое мнение.
– К сожалению, я не сведущ в делах такого рода, скромно возразил Воскресенский.
– Ну, так остановитесь окончательно на синем борте, продолжала графиня, – черный борт уж что-то слишком мрачен. Смерть призывает нас к другой, лучшей жизни; не знаю, откуда взяли окружать ее трауром… И так, до свидания, chére Анна Матвеевна, завершила она неожиданно и протянула собеседнице руку.
Госпожа Шилохвостова страстно обхватила протянутые к ней пальцы обеими ладонями и поднялась с места, причем кресло крякнуло, как бы радуясь освобождению от удручающего давления. Кивнув головою Ивану Иванычу, она прошла три шага, снова повернулась лицом к графине, произвела новый расплывчатый реверанс и вышла.
Иван Иваныч надеялся, что ему скажут: «фу, какая несносная! Как надоела!» – но надежды его не оправдались. Обратясь к нему, графиня спросила только:
– Ничего решительно, ваше сиятельство, ответил тоном сожаления Иван Иваныч, – застой совершенный; я был сейчас у графа и явился к вам единственно с тем, чтобы осведомиться о вашем здоровье… Позволил себе также принести вам маленькую безделицу.
– Что такое?
– Старшее отделение сиротского приюта просить вас осчастливить его принятием знака усердия и высокой признательности… Дети сложились, – даже трогательно было видеть их единодушие! – и сделали вам баульчик для укладки шерсти.
– Где же он? Это очень интересно…
Иван Иваныч бросился к двери и, минуту спустя, поднес ящик, деликатно поддерживая его обеими ладонями.
– Очень вило, сказала она, – очень благодарна! Эти дети меня решительно балуют; надо мне также побаловать их чем-нибудь. Я пошлю им конфет.
– Бога ради, ваше сиятельство, не посылайте! оживленно заговорил Воскресенский. – Простите мне великодушно, но этого ни под каким видом не надо делать; последствия были бы самые вредные. Все старания мои направлены к тому именно, чтобы держать детей в обстановке той среды, из которой они вышли; единственною их роскошью должны быть религиозное и нравственное питание; конфеты – произведение роскоши; они ее напоминают; они разовьют в детях желания и вкусы, несоответствующие их положению…
– Опасность, мне кажется, преувеличена… Но, с известной точки зрения, вы, может быть, правы! Детям людей низших классов, действительно, опасно развивать вкусы; мы видим, к сожалению, к чему приводить нас баловство в низменных слоях общества!.. Мне, все-таки, хотелось бы чем-нибудь поблагодарить детей за их подарок.
– Я велю раздать им книжечки наших правил о благонравии; уверяю вас, они будут очень довольны.
– Нет, книжечки эти уж много раз им давали…
– Действительно… Тогда, если позволите, я прикажу раздать им булочек…
– Прекрасно, сказала графиня. – Смотрите только, чтобы всем досталось; никто бы обделен не был.
– Сам буду наблюдать, ваше сиятельство; каждому будет по булочке.
– Благодарю вас; вы добрый и хороший человек, Иван Иваныч!
При этих словах, высказанных в первый раз с таким убеждением, Воскресенский приподнялся с места, устремил на собеседницу беловатые зрачки, стараясь придать им растроганный вид, и произнес колеблющимся голосом:
– Мне… мне надо благодарить вас… Вся цель моя заслужить благорасположение ваше! Мне, собственно, как вам хорошо известно, ничего не надо… Я ничего не ищу; задача моей жизни – делать добро по мере сил моих и приносить пользу…
– Знаю, знаю… начала было графиня, но взглянула украдкой на часы, бросила на стол вязанье и прибавила, неспешно вставая с дивана, – я с вами заговорилась!.. Мне надо еще переодеться и поспеть на станцию петергофской дороги… Прощайте! Надеюсь, до скорого свидания!..
Склонив голову и опустив глаза к голу, Воскресенский сохранил такое положение до той минуты, пока графиня не вышла из комнаты.
V
Приемная, между тем, начинала проявлять некоторое оживление. Дверь графского кабинета была еще закрыта, но уже подле нее стоял толстенький курьер; другой курьер занял место у входа в приемную. Перед одним из зеркал охорашивался дежурный чиновник Стрекозин, весь вылощенный, с пробором, так старательно прохваченным от лба до затылка, что гребень в некоторых местах задел даже кожу. При малейшем шорохе он ловко перевертывался на каблуке, придавая своему красному лицу выражение любезности и приветливости, обязательное для чиновников, состоящих на дежурстве у начальника.
Вскоре появился третий курьер вместе с лакеем во фраке и белом галстуке; они принялись устанавливать перед окном ломберный стол. Узнав, что сюда приказано поставить для осмотра его сиятельства церковную утварь, предназначаемую для церкви нового центрального приюта, Стрекозин торопливо вставил в правый глаз стеклышко; такая предусмотрительность не была лишней, потому что, минуту спустя, курьер и лакей внесли корзину с утварью. К сожалению, Стрекозину не пришлось удовлетворить своему любопытству; обязанность выказывать любезность всем входившим в приемную заставила его немедленно обратиться к показавшемуся тут же архитектору Зиновьеву, старичку небольшого роста, но еще плотному и живому. Старость выказывалась бесчисленными мелкими морщинками, собранными вокруг глаз, оттененных желтизною кожи, и тем еще, что, вместо волос, на темени оставалось подобие пуха, колеблемого как ковыль на ветру; признаки оживления сохранились в светлых голубоватых глазах, смотревших умно, но, вместе с тем, скромно, откровенно и честно. В этом взгляде и вообще во всем лице, несмотря на его морщины, преобладало выражение добродушия, можно даже сказать, чего-то детского и невинного, если б последнее не служило, но большей части, синонимом простоты. Широкий лоб Зиновьева, его взгляд и полные губы, часто сжимаемые горькой улыбкой, ясно показывали, что то, что казалось детским и простодушным, ничего не имело общего с ограниченностью; то и другое проистекало скорее из свойств чистой, прекрасной души; от всего его существа веяло чем-то прямым и честным; свойства эти до такой степени были присущи его природе, что их не могли ослабить ни лета, ни жизненный опыт.
Раскланявшись с дежурным чиновником, Зиновьев заботливо принялся расставлять принесенную утварь. Она доставила ему в последнее время немало хлопот. Он не считал трудности при составлении самых рисунков, требовавших кропотливого изучения образцов от девятого до двенадцатого столетия; работа была ему по сердцу, увлекала его и он трудился с усердием. Главным образом нестерпимо было возиться после того, как рисунки были уже окончательно утверждены и самые предметы стали постепенно изготовляться. Их то и дело требовали для просмотра, и каждый из участников считал непременным своим долгом сделать какое-нибудь замечание. Иван Иванович говорил: «Прекрасно», но тут же прибавлял, прикасаясь всегда к каждой вещи: «Тут вот как будто… что-то такое»… Граф то одобрял, то находил также, «что тут… как будто что-то такое» и, не договаривая, желал исправления. Графиня, в общем, была довольна, но в последнее время стала находить, что стиль слишком кудряв и мало «как будто» ответствует строгости назначения. Хуже всего было то, что всякий раз волей-неволей приходилось переделывать и, чаще всего, портить то, что давно было утверждено при представлении рисунков. Теперь, кажется, все было сделано; но нет, – Воскресенский снова предуведомлял о желании графа взглянуть еще раз на утварь; делать нечего, – надо было исполнить приказание.